И снова воцарилась глубокая тишина. Старый Циприанович кивал головой, соглашаясь с ксендзом, и, как человек опытный, восторгался мудростью его слов.
Яцек повторил:
— Правда, что я потянул за цепь и разорвал ее… Да, это не Понговский преследует меня!
— Я знаю, что бы я сделал, — отозвался внезапно Лука Букоемский.
— Говори скорее, не скрывай! — воскликнули другие братья.
— А знаете, что говорит заяц?
— Какой заяц? Ты пьян, что ли?
— А тот, что под межой.
И, очевидно подбодренный недоумением окружающих, он встал, уперся руками в бока и запел:
Тут он обратился к братьям:
— А знаете, что стоит в завещании?
— Знаем, но приятно послушать!
— Ну, так слушайте:
…Вот что написал бы я на месте Яцека всем в Белчончке, а если он этого не сделает, то пусть меня первый янычар выпотрошит, если я этого от своего имени не напишу на прощанье Понговскому.
— О! Ей-богу, прекрасная мысль! — радостно воскликнул Ян.
— И остроумно и к делу!
— Пусть Яцек так и напишет!
— Нет, — проговорил ксендз, вышедший из терпения от разговора братьев, — отвечает не Яцек, а я, а мне не подобает заимствоваться у вас советами.
Тут он обратился к Циприановичам и Яцеку:
— Дело было не легкое, ибо нужно было и злости рога спилить, и с политикой не разойтись, и показать, что мы догадываемся, откуда высунулось жало. Теперь слушайте, а если кто-либо из вас сделает нужное замечание, буду очень рад.
И он начал читать:
— «Его высокоблагородию, благодетелю и любезному брату…»
Тут он ударил ладонью по письму, говоря:
— Заметьте, господа, что я не пишу ему: «милостивый государь», а «любезный брат»…
— Уж достанется ему, — проговорил пан Серафим, — читайте, отец, дальше.
— Ну, слушайте. «Всем гражданам, живущим в Речи Посполитой, известно, что только те умеют во всяких случаях жизни соблюдать политику, которые с детства вращались среди дипломатических сфер, или те, которые, происходя из великопоставленного рода, унаследовали ее от своих предков. А так как ни то, ни другое не дано вашей милости, благодетелю, в удел, то вельможный пан Яцек Тачевский, ex contrario[18] вашей милости, унаследовавший прекрасную душу и кровь от своих славных предков, прощает вам ваши простецкие слова и столь же простецкие дары отсылает обратно. В виду же того, что вы, как компаньон, содержащий постоялые дворы в городах и корчмы на больших дорогах, как бы подаете счет вельможному пану Яцеку Тачевскому за то гостеприимство, которым он пользовался в доме вашей милости, то пан Тачевский готов все expensa[19] вернуть вам с избытком, соответственно прирожденной ему щедрости…»
— Ей-богу! — прервал его старый Циприанович. — Понговский, пожалуй, обольется кровью!
— Надо же было прежде всего покорить его спесь, а что при этом сжигаются все мосты, так ведь сам Яцек этого хотел.
— Да! Да! — лихорадочно воскликнул Тачевский.
— А теперь послушайте, что я ему пишу уже прямо от себя: «К этому вразумлению я сам склонил пана Тачевского, предполагая, что лук, правда, ваш, но отравленная стрела, которой вы хотели поразить благородного юношу, быть может, вышла не из вашего колчана, ибо разум, равно как и сила, с годами слабеет, и дряхлая старость легко поддается постороннему влиянию, потому и заслуживает тем большего снисхождения. На этом я и кончаю, прибавляя лишь, как священник и служитель Божий, ту мысль, что чем старше человек и конец его ближе, тем меньше подобает ему служить гордости и ненависти, а больше следует думать о спасении души, чего я и себе и вашей милости желаю. Аминь. При чем остаюсь вашим» и проч. и проч.
— Все написано accurate[20], — проговорил пан Серафим. — Ни прибавить, ни убавить.
— Гм! — произнес ксендз. — И вы думаете, что оно соответствует его заслугам?
— Ой-ой! Меня прямо в жар при некоторых словах бросало.
— И меня, — добавил Лука Букоемский. — В самом деле, когда человек слышит такие вещи, то ему пить хочется, как в летний зной.
— Угощай же, Яцек, гостей, а я запечатаю письмо и отправлю.
С этими словами он снял с пальца перстень и пошел в спальню. Однако при запечатывании письма ему, по-видимому, пришли в голову какие-то новые мысли, ибо, вернувшись, старик сказал: