— Видите ли, ваша милость, в таких вопросах трудно советовать. Стремления ваши, насколько вы могли воспылать в ваши годы горячим чувством, вполне могут быть оправданы, а поскольку они проистекают из забот о благе девушки, они даже похвальны. Но не будет ли при этом нанесена девушке какая-нибудь обида, не придется ли ее насилием или угрозами вести к алтарю? Ибо я слышал, что она и Яцек Тачевский любят друг друга, и, откровенно говоря, я и сам, часто бывая у вас, видел это.
— Что же вы видели? — порывисто спросил Понговский.
— Ничего грешного, но такие признаки, по которым легко узнается любовь. Видел я не раз, как они держали друг друга за руки дольше, чем это полагается, как следили друг за другом глазами, видел, как он раз сидел на дереве и бросал ей в фартук вишни и так оба засмотрелись друг на друга, что вишня падала вместо фартучка на землю; видел, как заглядевшись на летящих аистов, она как будто нечаянно прижалась к нему, а потом (ведь женщины хитры) еще пробирала его, что он слишком приблизился… И что еще? Ну, словом, различные подобные поступки, свидетельствующие о тайных желаниях. Вы скажете, ваша милость, что это пустяки? Конечно, пустяки! Но что она питала к нему чувства, может быть, еще более сильные, чем он к ней, этого может только разве слепой не заметить, и я удивляюсь, что вы этого не видали, а еще больше, если вы видели, но это не заставило вас обуздать свои намерения.
Пан Понговский все видел и все знал, и все-таки слова прелата произвели на него страшное впечатление.
Одно дело, когда человек таит боль глубоко в своем сердце, а другое дело, когда в грудь проникнет чужая рука и разбередит эту боль. Лицо пана Понговского покраснело, глаза налились кровью, жилы надулись на лбу, и старик так засопел и начал дышать так тяжело, что обеспокоенный прелат даже спросил:
— Что с вами?
Пан Понговский махнул рукой, но ничего не ответил.
— Выпейте, ваша милость, вина! — воскликнул ксендз. Понговский протянул дрожащую руку, взял кубок и поднес его к губам, потом выпил, кашлянул и прошептал:
— Затмение на меня нашло.
— Из-за того, что я сказал?..
— Нет. С некоторых пор это со мной часто случается, а теперь я изнурен постом, дорогой и ранней, неожиданной весной.
— Тогда не лучше ли, не дожидаясь мая, пустить теперь же кровь?
— Так я и сделаю, а теперь вот отдохну немного, и вернемся к делу.
Но прошло довольно много времени, прежде чем Понговский совершенно пришел в себя. Наконец он успокоился, жилы на лбу сгладились и сердце начало биться обычным темпом. Он заговорил снова:
— Не скажу, чтобы мне недоставало сил, и если бы вот этой оставшейся у меня рукой я попробовал сжать этот серебряный кубок, я бы легко смял его. Но здоровье и силы это не одно и то же, хотя то и другое в руках Божьих.
— Да, хрупкая штука — человеческая жизнь.
— Но именно поэтому, если что задумал сделать, то надо спешить. Вы говорите, ваше преподобие, о Тачевском и о чувствах, какие молодые люди могли питать друг к другу. Скажу откровенно: я не был слеп. Видел и я, что между ними начинается, но только в самое последнее время. Не забудьте, что до сих пор это была совсем зеленая ягодка, которая и теперь еще не вполне созрела. Правда, он приходил каждый день! Но ведь у него дома нечего было есть, и я принимал его из жалости. Ксендз Войновский обучал его латыни и фехтовальному искусству, а я кормил его. Вот и все. Он тоже только с прошлого года стал взрослым молодым человеком. Так я и смотрел на них, как на детей, а шалости их и проделки считал обычным явлением. Но чтобы такой нищий смел подумать, да еще о ком? О панне Сенинской, это, признаюсь, никогда не приходило мне в голову, и только в последнее время я начал кое о чем догадываться.
— Ба! Нищий-то нищий, но все-таки Тачевский…
— Да ведь он Гладомор!.. Нет, благодетель! Тот, кто вылизывает чужие кастрюли, может разве только с псами водить компанию. И вот, когда я сообразил, в чем тут дело, я начал внимательнее смотреть за ними, и знаете, что открыл? Что он не только голыш и ветрогон, но и гад ядовитый, всегда готовый ужалить ту руку, которая его кормит. Слава Богу, нет его больше, уехал, но на прощанье лягнул не только меня, но и эту невинную девушку.
— Неужели? — спросил прелат.
И пан Понговский начал рассказывать ему, как и что было, такими черными красками рисуя поступки Тачевского, что его тотчас следовало бы повесить.
— Но не беспокойтесь, благодетель, — заключил он, — Букоемские подлили ей масла в огонь по дороге в Притык. Ого! Так переполнили, что даже через край пошло, и даже до того, что никогда еще эта девушка не чувствовала ни к одному Божьему творению такого отвращения, как к этому хлысту, к этому выродку, к этому негодяю!