Доктор дошёл до двери и хотел было переступить через порог, но потом приостановился и громко произнёс:
— Слышали, Анна Александровна, война!..
— Да, да…
— Вы, значит, от нас улетите?..
— Не знаю, право, хотелось бы, — отвечала девушка.
— А я желал бы, чтобы вы остались здесь, — серьёзным тоном произнёс доктор. — Вы и здесь, на месте, работаете много, и пользы от вас масса!.. Масса!.. И всё-таки здесь поспокойнее. Куда вы поедете со своими нервами!?. А вы не сердитесь на меня, Анна Александровна, — заметив новое выражение на лице девушки, продолжал он. — Ведь я в отцы гожусь вам и говорю это от глубокого к вам расположения!..
Они вышли в коридор.
— Я решила, Тихон Фёдорович, я давно обдумывала это, — нервным голосом говорила фельдшерица. — При слове война со мною делается что-то ужасное: нервы натягиваются, мозг до болезненности напрягается, и меня тянет, тянет туда, где все эти ужасы, чтобы видеть их, чтобы участвовать в них…
Она немного помолчала и, переменив тон, продолжала:
— С детских лет это страшное слово волнует мою душу! Вы подумайте только, Тихон Фёдорович, ведь мой отец был убит под Плевной. Я была тогда маленькой и, конечно, ничего не понимала, но потом, когда моя мать рассказала мне всё, я в её глазах прочла весь ужас того, чем она тогда жила… Смерть отца свела её в могилу, и когда она умирала, — она упоминала его имя вместо Бога…
В её голосе послышались слёзы, смутившие доктора неожиданностью своего появления.
— Ну, да… Что же… Поезжайте… Ведь я не отговариваю вас… Я хотел только сказать, что вы и здесь полезны, необходимы — вас так любят все ваши больные!.. Ваши больные женщины, ведь, тоже раненые, но только не с поля брани, а с поля жизни… Там, на войне, всё это в большом масштабе — летят бомбы, сыплется картечь, свистят пули, и всё кровь, кровь!.. А здесь у нас, в мирной жизни, так сказать, на поле жизни, все ужасы совершаются тихо, часто даже и без потери крови, а как подумаешь… Ну, да, впрочем, этой стороны жизни нам с вами никакими рассуждениями не сделать лучше…
Они дошли почти до половины коридора и остановились.
— Всё это так, Тихон Фёдорович, так и я думаю! Но только, — начала было Анна Александровна и смолкла. — Я измучаюсь, исстрадаюсь, если останусь здесь! — вдруг выкрикнула она. — Сегодня я весь день места себе не могу найти и не могу придумать, что со мною будет, если мне не удастся попасть на войну… Поверьте, что мне хочется быть полезной именно там, там!.. Точно я должна искупить чьи-то грехи своей работой на пользу солдат.
— Да, конечно, я понимаю вас! Не будем больше говорить на эту тему, — перебил поток её горячих слов доктор. — Желаю вам всего хорошего.
Несмотря на Анну Александровну, он крепко пожал её руку и отошёл нетвёрдой походкой к двери в пятую палату. Опустив на грудь голову, она шла вдоль коридора и старалась разобраться в своих мыслях. «Разве же я не знаю, что здесь, в жизни, много разных ужасов, — думала она, — подчас я не только не вижу их, но, быть может, даже способствую их проявлению, даже создаю их… И так многие, почти все… Все эти ужасы жизни перенеслись туда, на войну, обагрились кровью и омылись слезами… Здесь мы их не видим, а там они — сама смерть, почему так и страшно!»
II
Одиннадцатая палата помещалась в обширной угловой комнате в пять светлых окон. Три окна выходили на улицу, и стёкла их до половины были замазаны белой краской, в остальные два окна виднелся больничный сад, где росли высокие берёзы, сосны и ели.
В одиннадцатой палате помещались женщины. Их было восемь, и все они, несмотря на свою болезнь, целыми днями болтали, громко смеялись, рассказывая друг другу глупые, но весёлые анекдоты или эпизоды из своей разнообразной жизни там, за стенами больницы.
Иногда они шумной толпой расхаживали коридору, и больные других палат дивились весёлому хохоту и громкому говору. Иногда они настраивались слишком уже на весёлый лад и хором затягивали какую-нибудь песню, но петь в больнице строго воспрещалось, и скоро нестройный хор молодых голосов смолкал.
Инициатором всего весёлого, шумного и удалого являлась, обыкновенно, двадцатипятилетняя блондинка, девушка с толстой косой льняных волос и с голубыми глазами, которые переставали улыбаться только тогда, когда смыкались веками со стрельчатыми ресницами. Звали весёлую блондинку «Надькой Новгородской», хотя на тёмной доске над её койкой было начертано белым по чёрному: «Новгородская мещанка Анна Фёдоровна Крутинина». Она охотно отзывалась на свою «уличную» кличку и когда случайно прочитывала меловую надпись на тёмной доске, ей не шутя казалось, что с нею вместе под жидким одеялом помещается другой человек. Анна Крутинина поступила в больницу три месяца тому назад, и с её появлением обитатели угловой комнаты начали новую весёлую и разнообразную жизнь.