Поскольку ипподромные мошенники считали своим долгом знать в лицо всех до единого сотрудников службы безопасности, генерал Кош сказал, что, если ему понадобится поговорить со мной лично, это будет ни в коем случае не на ипподроме, а только в баре клуба "Хоббс-сандвич" – там мы и встречались все эти три года. Он и Клемент Корнборо поручились за меня, и я стал полноправным членом клуба. Хотя такая склонность генерала к таинственности казалась мне несколько излишней, я подчинился его желанию, а вскоре полюбил этот клуб, хотя волей-неволей слышал там о крикете куда больше, чем мне хотелось.
Вечером того дня, когда умер Дерри Уилфрем, я вошел в бар без десяти восемь и заказал себе бокал бургундского и пару сандвичей с ростбифом, которые мне принесли очень быстро, потому что с окончанием крикетного сезона здесь уже не толпилось, как обычно, не меньше сотни болельщиков, старающихся перекричать друг друга и с жаром обсуждающих крученые мячи от ноги и тайны крикетной политики. Правда, посетителей было все же довольно много, но с конца сентября до середины апреля здесь вполне можно было разговаривать весь вечер, не рискуя утром проснуться с ларингитом, и поэтому я хорошо слышал появившегося вскоре бригадира, который дружески поздоровался со мной, словно с приятелем по клубу, и тут же стал излагать свои соображения по поводу сборной команды, которая отправлялась за границу в зимнее турне.
– Зря они не взяли Уизерса, – сокрушался он. – Как они собираются выбить Бэлпинга, если оставляют лучшего нашего подающего кусать локти дома?
Я не имел об этом ни малейшего представления, и ему это было известно. Слегка улыбнувшись, он взял себе двойное шотландское, обильно разбавленное содовой, и повел меня за один из маленьких столиков у стены, все еще рассуждая о тонкостях подбора игроков в сборную.
– Так вот, – сказал он потом в точности тем же тоном. – Уилфрем мертв, Шеклбери мертв, Гидеон мертв, и вопрос в том, что нам теперь делать.
Я знал, что этот вопрос наверняка риторический. Он всегда вызывал меня в "Хоббс-сандвич" не для того, чтобы попросить совета, а чтобы отдать какое-то новое распоряжение, хотя неизменно выслушивал меня и вносил в него поправки, если я выдвигал какое-нибудь серьезное возражение, что бывало нечасто. И на этот раз он сделал паузу, словно ожидая ответа, и не спеша, с удовольствием отпил глоток своего разбавленного виски.
– Оставил мистер Гидеон какую-нибудь записку? – спросил я через некоторое время.
– Насколько нам известно, нет. Во всяком случае, не оказал нам такой услуги и не объяснил, почему он продал своих лошадей Филмеру, если вы это имели в виду. Разве что на будущей неделе мы получим от него письмо по почте, в чем я сильно сомневаюсь.
Гидеону пригрозили чем-то таким, что страшнее смерти, подумал я. И эта угроза наверняка касалась оставшихся в живых – угроза, которая останется в силе навсегда.
– У мистера Гидеона есть дочери, – сказал я. Генерал кивнул:
– Три. И пятеро внуков. Его жена умерла много лет назад – вы, вероятно, знаете. Я вас правильно понял?
– Что дочери и внуки оказались заложниками? Да. Как вы считаете, им это могло быть известно?
– Точно знаю, что не было, – ответил генерал. – Сегодня я говорил с его старшей дочерью. Приятная, неглупая женщина лет пятидесяти. Гидеон застрелился вчера вечером, они полагают, что около пяти, но обнаружили его только через несколько часов, потому что он сделал это в парке. Сегодня я побывал у них. Его дочь Сара говорит, что в последнее время он был крайне подавлен, и чем дальше, тем сильнее, но причину она не знает. Он не хотел об этом говорить. Сара, конечно, была в слезах, и еще она, конечно, считает себя виноватой, что этого не предотвратила. Но она никак не могла это предотвратить: остановить человека, который решил покончить с собой, почти невозможно, никого нельзя заставить продолжать жить. Разве что посадить его в тюрьму, разумеется. Так или иначе, если она и была заложницей, то об этом не знала. И считает себя виновной не из-за этого.
Я предложил ему один из своих сандвичей, к которым еще не прикасался.
Он рассеянно взял его и начал жевать, а я принялся за другой. "Что делать с Филмером?" – было явственно написано на его угрюмо нахмуренном лбу. Я слышал, что неудачную попытку добиться его осуждения он воспринял как свой личный промах.
– После того как вы с Джоном Миллингтоном вышли на Уилфрема, я отправился к самому Эзре Гидеону, – сказал он. – Я показал Эзре вашу фотографию Уилфрема. Мне показалось, что он тут же упадет в обморок, так он побелел, но он все равно ничего не сказал. А теперь, черт побери, мы в один день лишились обеих ниточек. Мы не знаем, на кого наедет Филмер в следующий раз, не знаем, приступил он уже к действиям или нет, и нам предстоит головоломная задача – засечь того, кого он будет подсылать теперь.
– Не думаю, чтобы он его уже нашел, – сказал я. – Во всяком случае, не такого подходящего. Их не так уж много, верно?
– В полиции говорят, что теперь этим стали заниматься люди помоложе.
Для человека, добившегося таких внушительных успехов во всех прочих отношениях, он выглядел непривычно растерянным. Победы быстро забываются, поражения оставляют горечь надолго. Я прихлебывал вино и ждал, когда этот озабоченный человек снова превратится в боевого командира и развернет передо мной свой план кампании. Однако он, к моему удивлению, сказал:
– Я не думал, что вы так долго продержитесь на этой работе.
– Почему?
– Вы прекрасно знаете почему. Не такой уж вы тупица. Клемент рассказал мне, что куча денег, которую оставил вам отец, за двадцать лет только и делала, что росла – как гриб. И все еще растет. Как целая грибная поляна.