Выбрать главу

— Грех было отказываться от этой поездки, — говорил он. Разве Тапирчик не звонил ему на службу, разве ей ничего там не сказали?

Нет, Юна не звонила Саше ни на работу, ни к Наде. Из гордости.

И снова Корнеев жил у Юны. А через некоторое время опять исчез, и опять Юна решила, что «надо все рвать».

Еще там, на кладбище, вспоминая маму, Юна подумала о том, что решение порвать с Корнеевым верно. Когда Корнеев снова «пропал», самолюбие ее к этому времени было уже достаточно уязвлено. Ей надоело ходить с опущенной головой, чтобы не встречаться с насмешливым взглядом директорши. Тамара Владимировна будто говорила: «Ну, кто оказался прав?» И опять Юна едет к Рождественской. Ей нужно было как-то оправдаться, утвердиться и защитить свое самолюбие. И она объявила соседям, что с Корнеевым «все кончено».

— Правильно, — поддержала директорша. — Какая ты ему жена? Сожительница посменная. Как у нас в магазине. День — в утро, день — в вечер. Гони ты его в шею…

— Серафима разве сравнишь с ним, — сказала «мамашка». — Культурный был человек. Что говорить, начальник и есть начальник. У начальника понятий больше, как с людьми вести себя.

— Его фамилию, — подхватила директорша, — всегда в газете найдешь, а сожителя — не видать. Нет, правильно сделала, что выгнала. А то сколько бы еще такое продолжалось. Напрасно ты Серафима, такого человека, упустила! Хорошо, что работать снова пошла…

Юна с осени работала корректором в технической редакции одного из научных институтов Москвы.

Редакция находилась в центре Москвы, в старинном особняке с колоннами. Какой-то мудрый хозяйственник решил, что особняк никакой исторической ценности не представляет, и позволил приспособить его под нужды института. Кроме редакции, в особняке находились два или три отдела, слесарная мастерская и склад. Ежедневно приходя на работу, Юна с робостью поднималась на крыльцо, шла к колоннам и толкала тяжелую дубовую дверь, стараниями институтского АХО изуродованную до невозможности: ее покрасили в противный коричневый цвет, при этом покрасили неаккуратно, и потеки масляной краски застыли возле петель. От былой красоты и торжественности двери остались только витые медные ручки, блестевшие в солнечные дни.

Техническая редакция размещалась в двух комнатах. В одной, большой, сидели пять сотрудников, в меньшей — заведующий редакцией Григорий Пантелеевич Мокану.

Было Григорию Пантелеевичу под семьдесят. Он давно мог бы выйти на пенсию и даже попробовал походить в звании пенсионера, но как выразился он сам: «Надоело два месяца то в окно смотреть, то в тарелку». (Происходило это еще до прихода Юны в редакцию.) И снова вернулся к своему столу — благо что должность его за эти два месяца не успели занять, словно знало институтское начальство, что Мокану вернется, не выдержит его деятельная натура безделия. Да и редакции он отдал без малого сорок лет.

При первом знакомстве с Григорием Пантелеевичем Юна испытала смущение: ей показалось, что начальник во время разговора постоянно с каким-то ехидством подмигивает ей. Лишь потом она узнала, в чем дело, — оказалось, еще в гражданскую войну Григорий Пантелеевич был контужен, у него поврежден малый третичный нерв, и подмигивание является следствием этого.

Невысокий, кряжистый, Григорий Пантелеевич был вдобавок ко всему глуховат. Когда говорил по телефону, постоянно кричал в трубку: «Говорите громче! Говорите громче!»

Одевался он на удивление элегантно. Когда-то, говорят, он был большим модником, но теперь от былого осталось только желание выглядеть элегантно. Надо сказать, что Григорию Пантелеевичу это удавалось вполне. Юне казалось, что одеждой Мокану как бы компенсирует свою глухоту и самопроизвольное подергивание глаза. Может быть, так оно и было, но Юна, вероятно, не понимала до конца Григория Пантелеевича, — два поколения, разделявшие их, словно бы какую-то стену воздвигали между ней и Мокану. Она никак поверить не могла, что этот брюзгливый старик, так придирчиво относящийся ко всему, что делали сотрудники, был когда-то лихим кавалеристом, дружил с Котовским и ходил в синих шароварах с красными лампасами.

На праздничные вечера Григорий Пантелеевич приносил в редакцию гармошку и во время застолья, когда оно достигало апогея, брал ее в руки, растягивал мехи и лихо пел частушки из далеких-далеких дней, подернутых туманом:

У меня коса большая, Лента зелениста! Никого любить не буду, Кроме коммуниста!