Юна наблюдала, как ласково смотрел Борис Кузьмич на свою «прелесть» Клавдию Евдокимовну. Она с трудом, из-за полноты, выходила из-за стола, чтобы принести то пирожки, то закуски. Юна слышала, как «его голубушка» отвечала, что действительно такого «парня-огня» поискать и поискать… И орден-то она благодаря ему получила.
— Дело было. Тянула катушку с проводами под огнем, где не то что по земле проползти, но и по воздуху не пролетишь, так все горело вокруг. А знала — к его роте надо прорываться. Должна доползти. И доползла.
После ужина Борис Кузьмич попросил Юну:
— Ювасильна, Ванька хвастал, что ты играть умеешь. Сыграй. Мы вот для внучки пианину завели. Только купили. Обнови. У нас никто не может.
Юна уже несколько лет как не подходила к инструменту. Даже у Евгении Петровны она как-то стороной обходила старый рояль. А здесь с удовольствием стала играть все, что любили Евгения Петровна, Прасковья Яковлевна. То были и этюды Шопена, и разудалая песня «Гуляет по Дону казак молодой…», которую сейчас они пели все вместе. Юне вспомнился ее подвал и двор…
Ей давно не было так весело и легко, как теперь в семье пенсионера, бывшего «парня-огня». Вдруг оборвала игру, оставив пальцы на клавишах. Затем, затаив дыхание, осторожно начала подбирать мелодию.
— Клавдия Евдокимовна, Борис Кузьмич, — взволнованно сказала Юна. — Это для вас! За вашу негаснущую любовь! В общем, для всех, кто любит… — Юна сначала робко, а потом все увереннее начала играть давно забытую, когда-то ею сочиненную мелодию первой любви.
В начале июня приехал из командировки Иван. И тогда день, проведенный у Новикова, и вечер в гостях у соседей сразу показались Юне чем-то нереальным…
— У нас, никак, переселеньице, — первое, что услышала Юна от Ивана, едва он, перешагнув порог квартиры, вошел в большую комнату. Взгляд его был направлен на фотографию матери, которую Юна повесила над тахтой.
— Что?
— Говорю, великое переселеньице народов произошло, пока меня не было. Моя мамуля невестушке помешала в спальне… Избавились от нее. Даже на рамку денег не пожалели.
«Мне для нее ничего не жаль!» — хотела сказать Юна и добавить, что скоро поедет устанавливать надгробие на могиле свекрови. Но так ничего и не сказала. Отложила до худших времен. Чтобы было ей чем опровергать Ивана.
— А это как понимать? Это что же, бунт на корабле?
Иван переводил дикий взгляд с кровати на Юну и обратно.
— Мне на ней удобнее, чем на диванчике, спать, — Юна решила как-то смягчить, сгладить озлобление, охватившее Ивана.
— Тебя не поймешь, — раздраженно продолжал он. — То тебе давай диванчик, то он тебе не нужен! — И ехидно добавил: — Все ясненько. Ты все это заранее придумала, чтобы мне насолить! Очень позлить захотелось! Поэтому и мамулю убрала, и кровать допотопную притащила. Надо было мне стараться квартирку делать, чтобы опять перекладины и шарики глаза мозолили!
Иван хлопнул дверью и ушел из дома.
С этого дня между ними установилось какое-то холодное равновесие. Встречались они только по утрам за завтраком или вечером за ужином, в зависимости от смены на работе Ивана.
Так прошло месяца два.
За это время Юна раза три звонила Новикову, хотела зайти, но так и не выбрала времени. А тут еще позвонил Олежек, сообщил, что памятник свекрови готов, и Юне пришлось снова окунуться в заботы, угнетавшие и раздражавшие ее.
Тайком от Ивана Юна несколько раз ездила на участок. Вначале, чтобы посмотреть надпись на памятнике. На красноватом граните золотом сверкали жирные буквы и цифры: «Донцова Мария Дмитриевна, 1912—1979». Мастер, вырубавший их в граните, словно знал характер свекрови и придал буквам какую-то купеческую вальяжность и крикливость. Надпись видна была издалека. Вблизи же буквы поражали самодовольством, таившимся в их загогулинках и изгибах.
Второй раз она ездила, чтобы рассчитаться с Олежеком. Долго мучилась, как передать ему деньги, а потом решила передать в конверте.
Деньги Олежек взял спокойно, не открывая конверта.
— Спасибо, — поблагодарил он Юну, — собрание сочинений Ключевского куплю.