— Морган, — сказал ему Хамфри, — три месяца назад вы клянчили у меня секретные сведения об экспериментах Винглеберга.
Морган не преминул изложить причины, заставившие его отказаться от дальнейших попыток разговорить Хамфри.
— Ага, — сказал Хамфри, — значит, ученых вы считаете сквалыгами. Теперь понятно, почему от ваших статеек разит некомпетентностью. Ну да ладно, я-то во всяком случае не сквалыга и звоню, чтобы доказать это, а заодно сообщить, что получил письмо от Винглеберга. Винглеберг пишет об опытах, поставленных перед моим отъездом. Так вот, секретов не ждите, знаю я ваши штучки: вам только намекни на какой-нибудь завалящий секрет, и вы завтра же тиснете его во всех газетах, да еще буквы выберете покрупней. Но если двадцать взвешенных слов вас устроят…
— Придержите их. Бога ради, — взмолился Морган. — Еду!
Уму непостижимо, что может получиться из двадцати взвешенных слов, если подпустить к ним одного такого Моргана. Не исключено, впрочем, что Хамфри как безупречный ученый просто дал себя облапошить и вместо двадцати слов выложил добрых двадцать пять, а то и тридцать. Так или иначе, статью напечатали, и хотя на крупные буквы поскупились, но места отвели предостаточно, да и полосы выделили не последние, а говорилось на этих полосах об открытии, совершенном неким плешивым низкорослым венским эндокринологом по фамилии Винглеберг и лауреатом премии Джона Хопкинса Хамфри Бакстером. Причем открыли они, оказывается, не что иное как ВБ-282– вещество, вырабатываемое железами и влияющее на старение клеток. А поскольку все мы состоим из клеток и старость никого не минует, то намек, содержавшийся в статье, каждый читатель принял на свой счет и чрезвычайно близко к сердцу.
А тут и Каролина с Аланом подоспели и сразу, ну просто ни секунды не мешкая, нагрянули к Хамфри с визитом. Он принял их как родных, обо всем расспросил, всем поинтересовался, и они не стали таиться — какие у них секреты — и на вопросы его отвечали честно и обстоятельно. По правде говоря, они так боялись лишить Хамфри хотя бы крошечной подробности, что на него самого и посмотреть-то не удосужились. А посмотреть, между прочим, стоило: при некоторых ответах, в особенности при ответах Каролины, рот его, нежный и жесткий, кривился с таким горьким удовлетворением, какое, наверное, появляется у патолога, когда он, глядя в микроскоп, убеждается, что его убийственный диагноз верен до последней буквы и его лучшему другу грозит немедленная операция.
Не подумайте только, что я хочу обвинить наших новоиспеченных супругов в эгоизме. Не прошло и часа, а Каролина уже самоотверженно сменила тему.
— Хамфри, дорогой, — произнесла она, — я слышала, ты стал знаменитым. Это правда?
— Должно быть, правда, если даже ты слышала, — ответил Хамфри. — Великая вещь слава!
— А вечная молодость и всякое такое — это тоже правда?
— Радость моя, — ответил он, — по части вечной молодости ты любого ученого заткнешь за пояс. Когда мы познакомились, тебе было двадцать три, а выглядела ты на восемнадцать. Сейчас тебе двадцать шесть…
— Двадцать семь, Хамфри. На прошлой неделе исполнилось.
— А на вид те же восемнадцать.
— Но ведь не вечно так будет!
— Или взять, к примеру, меня, — подхватил Алан, — сам-то я еще и не думаю сдавать. Но эти ушлые юнцы с западного побережья…
И он тоскливо понурил голову — западное побережье всегда нагоняет тоску на теннисистов.
Хамфри в ответ и ухом не повел. Он уставился на Каролину.
— Конечно, — сказал он, — молодость не вечна. Да и зачем она тебе — вечная? Посмотри на своих неувядающих знакомых: мало того что они холодны, черствы и бессердечны, у них и любви-то хватает только на себя, других они любить не умеют, а значит, и жить не умеют по-настоящему, а раз не живут, то и не стареют.
— Да, да. Хамфри, а вот это твое средство…
— Ах, средство! — Хамфри усмехнулся и покачал головой.
— Выходит, газеты солгали! — воскликнула Каролина. Отчаяние ее растрогало бы и камень.
— Говорил я тебе, что это сплошная липа, — заметил Броуди.
— Газетчики — народ прямолинейный, — сказал Хамфри, — трудностей для них не существует.
— Ах, как нечестно, как нечестно было писать, что ты его открыл, — горевала Каролина.