— Ну вот, симпозиум развёл! — бросила молодая женщина церковному кассиру и резко повернулась к священнику.
— А вы почему в голубых ризах? По уставу положено венчать в белых!
— Сегодня праздник Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, и это в Её честь священник надевает голубые одежды. Надеюсь, что Её покров будет над этой семьёй, — смиренно отвечал пожилой пастырь.
Он уже зажёг венчальные свечи, как взгляд его упал на самого старого представителя гостей. Распахнутый ворот рубахи не оставлял сомнений: на нём не было нательного креста.
— Что же вы без крестика, дорогой? Если забыли дома, купите, пожалуйста, и наденьте.
— Не надевал и не надену никогда! — гордо отчеканил старик. Трясущейся рукой постучал себя по лбу: — Мой крест — здесь!
Опешивший батюшка почти машинально произнес:
— Как ваше имя?
«Странно, — мелькнула мысль, — за двадцать лет службы в этом сельском храме впервые вижу этого старика».
— Никифор Степанович! — старик вскинул голову. И вдруг резко, с вызовом добавил: — Выведите меня! Выведите, если имеете право! А сам я не уйду!
Батюшка перевёл взгляд на молодых.
— Кто он вам? Родственник?
Невеста залилась краской стыда, прошептала:
— Дедушка.
И несколько пожилых женщин из постоянных прихожанок уже с готовностью и какой-то суматошной радостью тормошили священника:
— Вывести? Батюшка, вывести его? Ведь это же Никифор. Помните, рассказывали вам?
Отец Даниил не принял вызова, вздохнул:
— Нет, раб Божий Никифор, стойте, коль уж пришли. Стойте — как оглашенный в древней Церкви.
И потекли молитвы, призывающие Божие благословение на молодых, на супружескую жизнь и будущих детей. О Никифоре Степановиче забыли. А он стоял, прислонившись к входной двери, заложив за ноющую поясницу руки. Он и сам не знал, зачем пришёл сюда. Вот уже несколько дней в голове звучала услышанная по радио красивая и тревожная то ли песня, то ли молитва: «Не отвержи мене во время старости, внегда оскудевати крепости моей». Никифор Степанович не знал ни одной молитвы, даже «Господи, помилуй» ни разу в жизни не произнёс, привык во всём полагаться на свои силы, а не на какую-то там мистику. А вот поди ж ты — запали в сердце незнакомые слова.
Он оглядел старый храм, в котором был ещё ребенком. Вон — купель в углу. Должно быть, ещё та, в которой крестили его самого, и его родителей, и детей, и внуков. Если бы не внучка — не пришёл бы, не переступил этот порог. Мать водила в детстве. А чуть повзрослел, набрался большевистского ума — поклялся жизнь положить на борьбу с этим дурманом. И положил! Стал первым послевоенным председателем сельского совета, праздники антирелигиозные устраивал для молодёжи, рейды по хатам проводил — снимал иконы, выгонял в дни больших церковных служб на коммунистические субботники всех, кто мог двигаться. А если ухитрялись остаться дома и затем тайком пробирались в церковь — так тех встречал по дороге домой. «Что несёшь? Ах, яблочки? Спас, говоришь?» И летели те яблочки в грязные лужи, на радость гусям, под причитания баб и старух. «А за пазухой что? Кулич свячёный? На-кось, разговейся!» Да… Жизнь положил — вот и вышла почти вся. «Не отвержи мене во время старости…» А чего добился? Храм как стоял, так и стоит: фанатики религиозные на дали взорвать в двадцать девятом, держали оборону от уполномоченных. Сгинули все потом в тюрьмах да ссылках, а время ушло, и в войну церковь снова открыли. Попы нынче — и вовсе в почёте. Вон и по телевизору — правители нынешние на службах свечки держат. А бабы в лицо смеются: «Мы ж тебя, Степаныч, тогда научились дурить. Ты у нас за пазухами шарил, а мы просфорки да артос в волосах прятали!» Эх, бабы! Жену — и ту не углядел. Пока лежал хворый, отвела детей к попу и окрестила. Узнал — едва не убил. Поехал в райком, заявление написал: без моего ведома, мол, в нарушение социалистической законности, окрестили моих детей! Мне вскоре повышение вышло, забрали на работу в район, а попу тому запретили служить и нового прислали… А нынешний-то — гордый какой! — усмехнулся Никифор Степанович в сторону отца Даниила. — Вывел бы меня сейчас, да рапорт своему начальству послал — глядишь, и ему б повышение вышло. Сказывали — из городских он. А со своим милосердием ещё двадцать лет в деревне просидит.