«У бешеных денег худой конец, дитя мое, угомонись».
Солнце скатилось в просвет над головой и стояло там, похожее на золотой, с краями полный крови таз.
Он вспомнил, как сразу после телефонного звонка, наскоро собравшись, он пошел пешком из микрорайона, где жил, в городской центр, к младшему брату, как переполошил всех в крошечной однокомнатной квартире, как самый воздух тут отяжелел с его приходом и стало пахнуть аммиаком. Брат, как вышел открывать ему босой, в майке и трусах, так и остался, стоял, щурился, как будто никак не мог разлепить сонных глаз, и пошатывался, как пьяный. Из-за плеча у него, беспокойно теребя пуговицы на цветастом халате, смотрела жена, она было всхлипнула, но сдержалась, загнала внутрь слезы, и только глаза ее полнились таким страданием, что ему стало не по себе. Он поспешно проинструктировал брата, что и как делать и где его искать, и вышел, не прощаясь. Спускаясь по старым, выщербленным ступеням, он услышал, как дверь за ним осторожно закрылась, и сказал сам себе: «Так вы меня и взяли, ждите!» Там, на щербатой, тускло освещенной лестнице, он впервые скажет эти слова и не раз повторит потом, но решение созрело раньше, сразу после рокового звонка, и когда он достал пистолет, чтобы положить в саквояж, у жены из груди вырвался стон. Он не сразу понял, что это за звук, было похоже на щенячий скулеж, и он было подумал, что это щенки во дворе, по весне у них как раз ощенилась бездомная сука, но, уложив пистолет, он искоса взглянул на жену и понял, что это она, что она согласна с ним и принимает его решение, ибо, как и он, не видит другого выхода. Молодец!..
Разутые ноги отходили, зуд и нытье прекратились, он аккуратно завинтил крышку термоса и спрятал термос в саквояж. Если до завтрашнего утра брат не явится, то, стало быть, как говорит их премудрый сосед Мугбил-киши, «событие свершилось и подошло к своему концу…». Точно так же, как подходит к концу все в мире — у одних раньше, у других позже. Смысл любимого изречения Мугбила-киши был заложен уже в ночном телефонном звонке, в двух коротких словах: «Керимова взяли!», в дрожи голоса, который бился в мембране, как птица в клетке.
Впрочем, за последние два месяца он успел привыкнуть к ночным звонкам и зловещему смыслу коротких, сказанных вполголоса слов: дело плохо, не берут, не хотят — и баста, на порог не пускают, с глаз долой гонят, знать их больше не знают… Высокопоставленные друзья, у которых они с Керимовым были как у бога за пазухой, вдруг раззнакомились с ними, все, мол, закрыта лавочка. Он не понял спервоначала, не вник, не поверил, даже захорохорился было, запетушился, дома жене клял их, ругал их, обзывал слюнтяями и трусами и еще похуже, а жена, соглашаясь, подзадоривала еще больше, и так они всю ночь до рассвета на кухне проговорили, душу себе отводили, спать отправились под утро, когда засерели оконные стекла и у кого-то на балконе пропел петух. Жена как легла, так заснула, а он долго лежал без сна и, скинув одеяло, смотрел в окно, сквозь которое пробивался пыльный луч солнца. Мириады пылинок плясали в солнечном луче, и он всем своим телом, натянутым, как струна, отдался их потоку и поплыл бездумно и безвольно, без единой мысли в голове. И лишь когда совсем развиднелось и на стенах проступили желтоватые цветы обоев, его в полусне-полуяви настигла мысль и затянула его, как в омут, и мысль эта была о том, что упаси бог попасться, как это случается с иными, упаси, упаси бог, но если это произойдет, живым я не дамся, не дамся, брат, нет. Не в том я возрасте, чтобы заживо гнить в колонии. Ни здоровья, ни настроения у меня на это нету. Какая, к черту, колония?! Нет, брат, шутишь. И подумав так, он заснул и спокойно, без сновидений проспал до полудня.
Спокойно — это да, но не без сновидений, нет. Он просто забыл, напрочь забыл свой сон, он вспомнил сейчас, в этот предвечерний час, сидя здесь, среди этого нагромождения скал, озаренных кроваво-красным закатным светом.
Ему обычно снились самые идиотские, сумбурные сны с шумом и грохотом, а этот сон был тихий и светлый, как уносивший его рой пылинок в солнечном луче. Он увидел во сне своего дядю, материна брата Мустафу, о котором и помнить не помнил последние пятнадцать лет, не вспомнил бы даже, когда тот помер и был ли он на похоронах. Он услышал во сне эхо родного голоса, услышал запах дикой мяты. Он видел, как крошки хлеба, запутавшись в густой пегой бороде, падают дяде на грудь.
Раз или два в месяц Мустафа-киши спускался с гор и приезжал к ним в город на день-два. Он переступал порог их плоскокрышего одноэтажного домика — через плечо хурджин с кистями, полный всяких вкусностей и небылиц — и говорил: «С гор иду я, дети!» Потом он ставил хурджин в угол прихожей и оделял исхудавших в военное лихолетье, большеглазых детей ломтями тендирского чурека, толченым жареным горохом с кишмишем и рассказывал сказки.