Много было толкований этого действа. Возмущений, сплетен. Князь Долгорукий, племянник графа, писал:
«Шереметев пожелал видеть, как моя жена играет не для того, чтобы дивиться со всеми чрезвычайному таланту ее в этой роли, но дабы показать хороший образец театрального искусства первой своей актрисе и любовнице Параше».
Дошло до императрицы. Она усмехалась, отмалчивалась. Ей ли, столь откровенной в страстях, осуждать безумного графа! Она не любила его как одного из друзей наследника, но Парашу помнила, ценила. Не ради голоса. Она плохо разбиралась в музыке, но вот отказ в прихоти светлейшего в ее присутствии… Она-то знала, как велик князь Таврический талантами, неукротимостью духа, как мало дам при дворе отказали бы ему. А тут — крепостная девка! Это вызывало невольное уважение, что-то вроде сочувствия и пристального женского интереса…
На спектакле великосветских актеров граф наслаждался, поглядывая на свою Парашу. Она сидела рядом в ложе. В той, где принималась императрица. Отказалась надеть бриллианты Шереметева. Приняла от него лишь его портрет-медальон в золотой рамке. Лицо ее было переменчиво и взволновано, взгляд оживлен. Но только первые минуты. Потом равнодушие покрыло ее точно инеем. Актеры играли изящно, но они все время любовались своими жестами. Голоса звучали чисто, но разве могла сравниться княгиня Долгорукая с актрисой из городского тиятра Медокса несравненной Марией Синявской, от голоса которой согревалась кровь.
Завитки темных волос падали на широкий лоб Параши, губы вздрагивали, она невольно повторяла слова, морщась от неправильной интонации, звука, она забыла о его присутствии. Но он не гневался. Неизъяснимое чувство самопожертвования заставило увлажниться его глаза. Впервые он любил сам, а не принимал снисходительно, пресыщенно в дар чужую страсть, впервые ощутил чудо растворения в другой душе.
Только о вольной для нее он не позволял себе помыслить. Ему хотелось сохранить эту душу для себя, не смел он отпустить соловья без цепочки в бескрайнее небо. Не верил, что вернется добровольно на грешную землю…
Пока рассматривались планы строительства Останкина, граф реконструировал тиятр в Кускове, актеры получили удобные «кабинеты». Прасковья Ивановна — две комнаты, оклеенные французскими обоями, расписанными вазонами цветов. Она приходила гримироваться задолго до спектаклей. Садилась на кожаную красную подушку возле трюмо, озаренного серебряными канделябрами, и начинала всматриваться в свое лицо, пока в зеркале не всплывал лик принцессы Заморы или царицы Голкондской.
По ее просьбе в труппу пригласили отменных учителей из городского тиятра: Лапина и Шушерина, Плавильщикова и Сандунова, и даже несравненную Марию Синявскую. После смерти светлейшего перешел к графу и композитор Сарти, с большим вниманием изучавший сочинения Степана Дегтярева.
Продолжала Параша и уроки на арфе с Кордоной. Граф часами просиживал рядом, слушая звенящие лады этого любимого ею инструмента и ее вторящий без слов голос. Они особенно ценили Сонату Кордоны, которая точно рассказывала о ее жизни, светлой, переливчатой, тревожной без видимых тревог. Кордона заплакал, услыхав ее исполнение, и это обрадовало ее больше аплодисментов великосветских гостей.
Никто не знал его происхождения, цыган ли он, испанец, но его не задевали, горяч был до бешенства. Седина делала его восточное лицо скульптурно значимым, а черные густые брови почти скрывали глаза. Сначала он думал, что его ученица — очередной каприз графа. Он долго не желал слушать ее пения, не верил, что в этой «варварской стране» мог звучать голос, берущий души в сладостный плен. Но однажды не смог отказаться, присел в уголке зала во время оперы «Самнитские браки» и с тех пор не пропускал ни один спектакль с ее участием.
По-другому играла Параша воспитанницу Нанину в комедии Вольтера «Нанина». Если раньше ее героиня была лишь простодушной грациозной девушкой, страдавшей под властью капризной благодетельницы, то теперь она изображала живого страдающего человека, у которого отнято судьбой все, кроме самоуважения и достоинства. И слова: «Жестокое мученье иметь высокий дух и низкое рожденье» — она произносила почти шепотом, но с такой болью и горечью, что слушатели замирали.
Вершиной ее мастерства стала партия Нины в опере «Нина, или Безумная от любви» Паизелло. Граф давно мечтал об этой постановке, но меломаны говорили, что партия Нины — зело богата трудностями, и только после игры великосветских любителей, когда он увидел, каким спокойным, скучающим стало ее лицо, он решился на эту работу.