И вновь вскипало чувство графа, исчезало вечное недовольство всем вокруг, он восторженно склонялся к ней, это удивительно изменчивое лицо заменило ему всех женщин мира…
На камерные концерты Параши собиралось в Фонтанном доме еще больше гостей, чем в Москве. Она начала исполнять и русские песни, и цыганские. Однажды, набросив алую шаль, прошлась, постукивая каблуками и поводя плечами. Звенели монисты из золотых и серебряных монет на ее груди, блестели мрачные глаза, казалось, с каждым звуком она рвала собственную душу, лишь бы вырваться на волю…
Граф Шереметев посерел, заметив взгляды графа Платона Зубова, приглашенного им из тщеславия: фаворит был на вершине успеха.
Эту песню Параша исполняла двумя голосами. Один — высокий, лукавый, нежный. Мужчины привставали с кресел, тянулись к легкомысленной певунье. И сразу же звучал другой голос. Низкий, горько язвительный. Графу казалось — о нем она поет, и ужас холодил спину.
И снова лукаво-капризный голос, легкие шажки, четкие ритмичные движения рук и плеч, откровенно зовущая фигурка. Новые строки песни — опять фатоватый, чуть самодовольный голос, не понимающий, как надо беречь вольных пташек. Но певунья сдалась на милость победителю:
И вдруг точно огнем ее опалило. Параша преобразилась, на секунду дала себе волю, взметнулась в безудержной «Цыганочке», приоткрыв губы и потряхивая множеством разноцветных юбок. С плеч ее слетел алый с золотом полушалок, и граф Зубов кинулся его поднимать…
А потом на холостом ужине граф Николай Петрович Шереметев, выслушав новые проекты матримональных планов империатрицы в свой адрес, ответил фавориту: «Мое сердце не чувствует пленения, и впредь оное не уповательно».
Тон его был так резок, что граф Зубов улыбнулся прекрасными пустыми глазами, обнажив в сей превежливой усмешке крупные точеные зубы. Он понял, что несчастный в плену у своей Цирцеи. Он и сам был ее волшебством очарован сверх меры и боялся, как бы царица не проведала про такой пассаж. И тут же прикидывал, как бы намекнуть Шереметеву, коли потом эта певунья ему надоест, он, сам Зубов, с превеликой благодарностью откупил бы этакого соловья…
Покой и счастье не совместны с суетной жизнью. После внезапной смерти государыни на графа Шереметева обрушился шквал милостей нового императора, давнишнего друга детства. Он назначил его обер-гофмаршалом своего двора у постели еще не усопшей, только отходившей матери.
Граф Шереметев помолодел, ходил, откинув голову еще горделивее. Он восхищался указами своего благодетеля. Хотя смеху подобны были его веления, чтоб все в России в один час садились обедать, ужинать, ложились спать, чтоб все мужчины стригли длинные волосы, не носили круглых французских шляп и отложных воротников, бантов на туфлях. За слова «гражданин», «отечество», «курносый» сажали на съезжую.
Параша наблюдала за Николаем Петровичем и думала, что всем мужчинам надобны действия в жизни. Раньше он тосковал в своем безделии, а тут с наслаждением решал при дворе ничтожные вопросы: какой сервиз на какой прием подать, сколько денег должно уходить на припасы, какую мебель заказать для императора. Он увлекался как мальчишка, дни проводя с императором, а ночью сообщая ей, как изволил пошутить повелитель России.
Она молчала. Она не выносила государя, его вдавленный нос, дергающееся лицо, круглые, безумные в минуты гнева глаза, хотя с ней он беседовал после концертов с вежливым равнодушием. Она слышала, что «в России все упражнялись в тихом роптании», оно все усиливалось, становилось громче, тревожнее, в воздухе копилось грозовое напряжение.
Граф Шереметев недолго был в фаворе. Сначала император вдруг приревновал его к Нелидовой, потом поверил в наветы Кутайсова, перестал к себе допускать. Граф вынужден был обратиться с письмом к князю Куракину, отказываясь от своей должности: «Исполняя волю монарха, я желаю быть действительным, а не страдательным орудием управления…»
Потом наступило примирение. Когда граф болел, подвергся операции, император приезжал как частное лицо узнавать о его здоровье. В минуты просветления Павел Петрович понимал преданность друга детства, но волны лихорадочного гнева все чаще одурманивали повелителя, и он возмущался и его независимостью, и открытой связью с «подлой девкой».