– Нет ли где уголочка, друг? – заговорил сухощавый, обращаясь к Ивану. – Нам бы самое это полымя-то – жару передышать…
– С чаво ж, заходите.
– В холодок бы где…
– Я вас в амбар поселю.
– Пречудесно!
Иван неторопливо слез с крыльца и, шлепая сапожными опорками, повел их улицей в ворота.
– Вы откуда ж это идете-то?
– Я-то, – говорил сухощавый, – я недалеко… всего двадцать верст… У помещика, у господина Чекмарева, ежели слыхал…
– Чикмаря? знаю. Это в Богоявленском?
– Ну во!.. он самый. Ну, я у него в церкви там, по живописной части маленько потрудился.
– Стало быть, живописцы?
– Н-да-с… художники.
Иван привел прохожих в амбар, где было действительно свежо, хоть воздух был несколько неприятен.
– Ну вот, художники, вот бы вы тут как-нибудь.
– Мы с удовольствием. Мы подстелим что-нибудь… А ящик-то под голову.
– Это ящик что такое? живопись?
– Да, предметы к этому, тоись…
– Ну, а предметы под голову.
– Ладно, ладно. Спасибо, друг!.. Мы разберемся!
Прохожие начали укладываться. Иван постоял и неторопливо пошел к двери. Живописец и спутник его, разостлав по полу свои одежи, растянулись.
– Фу, батюшки, благодать какая… Уж и жара, – бормотал живописец…
– Парит! – сказал спутник.
– Смерть… Уф, боже мой!.. Ну, батюшка, что же вы мне не договорили, как вы это грешить винцом-то начали.
– Да так и начал-с, – серьезным и несколько грустным басом заговорил его спутник. – Из-за пустяков, дальше да больше… Наконец того… доходит в замету самому. Под Тихонов день, как теперь помню, призывает он меня и строго выговаривает за мое поведение. Я же, признаться, изучился тщательно во лжи и отвечал ему: «В. п.!.. простите меня. Семь лет с зятем и сестрой не видался. Проезжая из Москвы, попотчевали они меня. Как владыку, прошу простить меня или наказать»… На это они оказали: «Прощаю»… Я же полз на коленях, говоря: «Накажите!» – «Прощаю!» – Умоляю опять, повелел удалиться.
Иван высунул голову в дверь и произнес:
– Художники, господа! Вы будьте столь добры не курить!
– Нет, не бойся, – заговорил живописец.
– Уж сделайте милость. Время, сами знаете, какое! Чего боже избави – искра, и шабаш!
– На этом будьте покойны. Я тыщи рублей не возьму, чтоб его коснуться… Тьфу!
– То-то-с… Сушь! Порох!
– Боже избави!
– Уж будьте так добры!
Иван ушел, бормоча:
– Тут теперь за всякую малость взыск!
Жара и тишина между тем все более и более налегла отовсюду; протянувшийся на высоком холме лес засинел под косыми солнечными лучами; ветер вяло дышал в разгоревшееся лицо. Наседка с цыплятами чуть слышно ворчала под крыльцом. По дороге в холодке пробирались богомолки, надвинув на лицо головные платки и нагнув голову. Навстречу им шел пьяный мужик в расстегнутой свите.
– Откуда? – проговорил он.
– Киевские, батюшка, киевские.
– К-еивские! а-а за меня, чай, забыли помолиться.
– Как забыть? Мы про тебя всю дорогу вспоминали.
– То-то! На вас не закричи, вы и рады…
Мужик споткнулся и без шума повалился на бок; он приподнялся было на одной руке, подумал и лег опять, проговорив:
– Еще маленько сосну.
Посреди постоялого двора на солнце стояла телега с каким-то продуктом, тщательно закрытым кожами и увязанным веревками. На телеге спал хозяин ничком; отпряженная лошадь ела овес из мешка, привязанного между оглоблями. По временам она валилась на землю, звякая бубенцами.
– Дья-вал! – поднимая лохматую голову, кричал на нее мещанин.
Лошадь становилась на ноги, вся усеянная сухим навозом. Мещанин спросонок зверски хлестал ее кнутом, снова подгоняя к овсу.
Тишина стоит мертвая. Только в амбаре слышен бас прохожего.
– Терпел я четыре с половиною года, женившись уже, – рассказывал спутник живописца, – и в это время тысячекратно утруждал его о рукоположении меня. Но получал в ответ: «подумаю». Являюсь на четвертой неделе пред благовещением: «Я, Егор Смягин, подаю прошение: довольно я терпел четыре с половиною года, прошу всенижайше разрешить меня к рукоположению». Но он опять отвечает мне: «посмотрю». Горько мне, признаться, стало, повалился я в ноги, стал просить… говорю: «ежели достоин, то разрешите, ежели нет – изгоните». – «Ступай вон!» говорит…
– Погоди-кося, друг, сем-ко я испить чего-нибудь поищу, – сказал живописец.
– Холодненького! – добавил спутник.
– Да, кваску бы.
Живописец встал, тихо отворил дверь и тотчас же закрыл глаза от нестерпимого блеска.
При помощи Ивана и живописец и его спутник с жадностью напились холодного квасу и затем продолжали разговор. Речь рассказчика звучала как-то однообразно; он рассказывал словно вытверженную наизусть историю или же как будто репетировал прошение кому-то, где излагал формальным слогом свои беды.