Выбрать главу

Фашизм, прежде всего в немецком варианте, был непопулярен. Но даже если и находились немногие, кому гитлеровский «новый порядок» казался симпатичным или достойным подражания, то это все же были разобщенные единицы, которые чувствовали для себя непосредственную опасность или обеспокоенность из-за агрессивности держав оси. Гестаповский террор и открытые приготовления к войне в Германии, притязание Гитлера на Австрию и часть Чехословакии, итальянское нападение на Абиссинию, генеральский мятеж в Испании — все это казалось из Америки чем-то нереальным или по крайней мере несущественным. Старый Свет морально деградирует? Американский либерал мог находить это прискорбным, too bad, но что же ему при этом делать? Нечего соваться в чужие дела, лучше побеспокоиться о своих собственных! «Let’s mind your own business»[183].

Не предостерегали ли основатели республики снова и снова от вмешательства в чужие дела? Перед лицом европейского упадка тем более следовало принимать во внимание этот мудрый принцип. Очевидно, в интересах нации следует держаться возможно дальше от безнадежной неразберихи по ту сторону океана.

Большинство американцев благодарили Бога за океан, отделяющий Новый Свет от Старого. Широкий вал, слава Богу! За таким барьером чувствуешь себя в безопасности, даже если где-то сотрясается земля и вулкан извергает огонь. В Европе царит заразная болезнь, современная форма черной чумы? Неприятно для европейцев! Однако санитарный кордон в пять тысяч миль все-таки, пожалуй, предохранял также и против столь злокачественной бациллы, как фашистская.

Фашистская опасность в Соединенных Штатах, в стране Вашингтона и Линкольна? Impossible![184] «У нас это невозможно…» It can’t happen here…[185] Некоторые просвещенные умы знали об опасности этой иллюзии, Синклер Льюис к примеру, который самым впечатляющим образом предостерегал и убеждал своих сограждан. В своем утопическом романе «У нас это невозможно» он с меткой обстоятельностью представил, как именно американский фашизм смог бы все же стать возможным и в какой форме он проявился бы.

Инсценировка сенсационного романа была одним из больших театральных событий сезона 1936–1937 годов. Мы присутствовали на премьере или, скорее, на одной из премьер; ибо вещь была поставлена одновременно в четырех различных нью-йоркских театрах на четырех различных языках: английском, немецком, идиш и итальянском. «Продюсером», позволившим себе столь дорогостоящий эксперимент, был не кто иной, как US Government[186]. В рамках большой программы трудоустройства государство финансировало не только строительство шоссейных дорог, больниц, школ, парков и гидротехнических сооружений, но и различного рода учреждения культуры. Правительство раздало заказы писателям, художникам и композиторам; группы молодых артистов и режиссеров, для которых не нашлось работы на Бродвее, получали дотацию из общественного фонда. Стимулирующий эффект столь щедро составленной и энергично проведенной акции помощи обращал на себя внимание в области культуры, равно как и в чисто экономической сфере. Такое рискованное предприятие, как четырехкратная инсценировка важной в воспитательном отношении драмы Синклера Льюиса, могло осуществиться лишь с официальной поддержкой. Благодаря инициативе Рузвельта в Америке теперь было нечто, чего там никогда не было: театр, репертуар которого определялся не исключительно коммерческими соображениями, театральные подмостки, которые — пусть только и на время, под влиянием экономической обстановки — могли выполнять свою воспитательную миссию.

Премьера спектакля «У нас это невозможно» (английский вариант) остается для меня незабываемой. Не столько из-за ее художественных достоинств (играли хорошо, но не блестяще), сколько благодаря атмосфере, которая царила в зале и на сцене, объединяя публику и актеров. Именно по контрасту с кровожадной мрачностью фашистского мира, которую драматург вызвал к жизни по педагогическим причинам, обстановка в театре производила особенно светлое, интеллигентное, человеколюбивое, нравственное впечатление. Прилагали усилия, проявляли рвение на сцене и в партере. И играли трагедию крайнего одичания и смотрели ее не для того, чтобы при этом думать с фарисейским чванством: «Благодарю тебя, Боже, что я не такой, как эти!», но чтобы снова еще раз торжественно обещать: «Так далеко, до такого позора мы здесь не должны ни в коем случае допустить! Это может, наверное, случиться и у нас — если мы не будем бороться. Давайте же будем бдительны! Позаботимся о том, чтобы ужасная возможность осталась неисполненной, неосуществленной!» Такого рода чувства и мысли рождались у зрителей: это можно было видеть по лицам. Актеры, должно быть, ощущали нечто подобное, стремясь невероятное (ибо крайнее одичание представляет собой невероятное) сделать художественно убедительным.

После спектакля состоялась встреча в доме автора; помню ее очень хорошо, может быть потому, что это была одна из первых больших вечеринок, в которых я принимал участие в «новом», то есть заново открываемом, повзрослевшем Нью-Йорке. Синклер Льюис — по прозвищу «Красный», намек на цвет его волос, не на его политические убеждения! — был моим старым знакомым по Берлину. Его мировая слава с тех пор возросла и стала благодаря присуждению Нобелевской премии как бы официально признанной; сам же он остался жилистым, сухопарым, долговязым, непритязательным; веселый, стеснительный «парень» лет за пятьдесят, с несколько морщинистым, потрепанным от частого употребления виски лицом. Какой европеец подобного престижа оказался бы столь неторжественным, столь моложавым? Тип «олимпийца», cher matre [187], в Америке не существует. Писатель, позволивший себе перенять манеры того же Стефана Георге, того же Малларме{267}, д’Аннунцио или Герхарта Гауптмана, был бы высмеян в Нью-Йорке.

Ритуалы американцам не по душе. Парень типа Красного Льюиса, настоящий стопроцентный янки, каким он предстает в книге (например, в книгах Синклера Льюиса), неподходящий объект для культового почитания); да и к тоскливой замкнутости его не тянет. Тот факт, что при написании книг большей частью пребываешь в одиночестве, кажется, напротив, скорее способен испортить форму существования писателя и сделать ее бременем; в тот вечер премьеры он выразительно по этому поводу высказался. The theatre is fun[188], объяснял Красный, держа в руке стакан виски, с агрессивным, побагровевшим лицом. «Театр весел — teamwork, if you know what I mean: работают вместе, группой, с товарищами, как следует. Сидеть одному за письменным столом, с рукописью в качестве единственного собеседника — it’s getting on my nerves! After all, man is a sociable animal, стадное животное, как говорится у немцев… Don’t you agree? Well, anyhow, have another drink!»[189]

В то время как романист (которому вскоре после этого довелось попробовать себя, впрочем без большого успеха, в качестве актера) сетовал на that damned loneliness, «это проклятое одиночество», к которому его вынуждает профессия, вокруг него толпились болтающие, смеющиеся, жующие сандвичи, потягивающие виски сотрапезники. Дым стоял коромыслом в этом комфортабельном жилище поэта. Способствовало тому не только жизнерадостное гостеприимство хозяина дома, но и динамичный темперамент жены Синклера Льюиса, широким и широчайшим кругам известной как Дороти Томпсон{268}.

Во время первой встречи — в Мюнхене, в доме нашей старой подруги Христы Хатвани-Винелоу — Дороти была неизвестной молодой корреспонденткой газеты — очень честолюбивой, очень одаренной, очень привлекательной. Синклер Льюис, тогда уже всемирно известный, был по уши в нее влюблен. Великий человек женился на маленькой журналистке, которая теперь сделала столь головокружительную карьеру, что ее популярность сравнялась с его или чуть ли не превзошла ее. Дороти Томпсон, которую мы снова увидела в Нью-Йорке, намеревалась стать национальной фигурой — a national figure. Ее регулярные комментарии по политическим, культурным и общечеловеческим вопросам печатались в сотнях американских газет; ее слово имело вес, к ее совету прислушивались.

вернуться

183

Давайте заниматься своим делом (англ.).

вернуться

184

Невозможно (англ.).

вернуться

185

Здесь этого не случится (англ.).

вернуться

186

Правительство США (англ.).

вернуться

187

Дорогой учитель (франц.).

вернуться

188

Театр — удовольствие (англ.).

вернуться

189

Коллективный труд, если вы, понимаете, о чем я… мне действует на нервы! В конце концов, человек — животное общественное… Вы не согласны? Ну ладно, давайте выпьем еще! (англ.)