Выбрать главу

Наше подсознание реагирует на определенные знаки, тайные намеки и слова, которые навеваются неведомо откуда. Там ощущается некий аромат, слабый и все же несомненный, — смесь резины и покрытого лаком дерева с легчайшей примесью ситца, материала, из которого сшиты занавески, занавески детской коляски. Но моя ли это детская коляска, плавным покачивающимся ритмом которой я теперь чувствую себя вновь убаюканным? Или воспоминания обманывают меня? То, что я теперь считаю своим переживанием, принадлежит на самом деле, возможно, моему брату Голо. Я всегда был склонен отнимать у него его собственность — конфеты, игрушки или пестрые камни и ракушки, которые мы таскали из сада в дом; ибо я был старше его — так что волей-неволей ему приходилось терпеть. Не пытаюсь ли я похитить у него блаженную дремоту его раннего детства? Я уже должен был ходить ногами, изнурительно, шаг за шагом, когда он еще пользовался привилегией, чтобы его повсюду катали. Несомненно, вспоминаемая мною детская коляска — именно та, из-за которой я тогда завидовал Голо. Как бы искренне ни старались мы вернуть себя в рай совершенной безмятежности — чувство, которое мы действительно помним и которое в любое время как будто завладевает нами, — это всегда лишь тоска по счастью, утерянному с началом нашей сознательной жизни.

Детская коляска — это потерянный рай. Единственное абсолютно счастливое время в нашей жизни то, которое мы проводим во сне. Нет счастья там, где есть воспоминание. Вспоминать о чем-либо означает тосковать о прошлом. Наша ностальгия начинается с нашим сознанием.

Разве мог я когда-нибудь забыть любимый образ, что столь часто помогал мне находить сон и забытье? Из ночи в ночь я заклинал тень колыбели, оснащенной парусами волшебной барки, уносящей меня далеко: сквозь темные леса, через тихие воды, прямо в пурпурную глубину бесконечного неба. Будучи ребенком, я, должно быть, видел крылатую колыбель на какой-то картинке или слышал о ней в сказке. Она преследовала меня годами — символ бегства, блаженного ускользания. Постепенно, однако, колыбель изменила свою форму: она стала длиннее и уже. Корабль, который теперь несет меня к причалу забвения, сделан из материала потверже и цвета помрачнее. Колыбель и гроб, материнское лоно и могила — в нашем ощущении они сливаются, становятся едва ли не одинаковыми.

Сон, которого мы ожидаем с нетерпением, совершенный сон, лишен сновидений. Нас стали навещать сны, как только мы научились вспоминать и ощущать раскаяние. В пятилетием возрасте или даже раньше я уже хорошо был знаком со злым шепотом кошмаров. Комната, которую я делил сначала с Эрикой, а затем с Голо, наполнялась ночью привидениями. Как же отвратителен мне был он, бледный господин, что являлся почти каждую ночь, чтобы разрушить мой мир! Иногда он держал свою голову под мышкой, словно цветочный горшок или цилиндр. Меня прошибал холодный пот при виде этой белой рожи, которая приветливо кивала в столь необычной позиции и скалилась. Ужас мой достиг в конце концов такой степени, что я не мог больше хранить его в себе. Я обсудил дело с нашей гувернанткой Анной, у которой были голубые щеки. Голубая Анна, со своей стороны, разобрала этот феномен с нашим отцом, выразившим мнение, что пора покончить с безголовой неприятностью.

Он появился в нашей комнате перед отходом ко сну, что само по себе означало уже необычное событие, и провел с нами стратегическую конференцию. Обезглавленный гость, как он полагал, собственно говоря, вовсе не так уж страшен — мы должны не дать ему себя запугать. «Да вы просто не глядите на него, если он снова явится! — советовал отец. — Тогда он, вероятно, совершенно исчезнет сам собой, потому что ему ведь было бы скучно и даже несколько неловко торчать никем не замечаемым. Но если вы не сможете избавиться от него таким образом, то тогда вам надо громким голосом предложить ему убираться к черту. Скажите ему только, что детская спальня не место, где околачиваются приличные привидения, и что ему следовало бы постыдиться. А если и этого будет недостаточно, то хорошо добавить, что ваш отец очень раздражителен и не потерпит в своем доме отвратительный призрак. Тогда уж он непременно обратится в прах. Ибо в привиденческих кругах прекрасно известен факт, что я действительно могу быть ужасен, если потеряю терпение».

Мы последовали его совету, и призрак скоро исчез. Это был потрясающий успех, и он самым впечатляющим образом убедил нас, сколь велико отцовское влияние даже в привиденческой сфере. С этого времени мы начали называть его «Волшебник», сперва только между собой; заметив же, что это имя не вызывает у него неудовольствия, стали употреблять его вскоре официально.

Жизнь пятилетнего полна проблем и сложностей по сравнению с блаженным рассветом младенчества. Однако она кажется райской по сравнению с тем обилием конфликтов и испытаний, с которыми должен быть готов справиться взрослый. В таком случае, как мой, этот контраст особенно разителен, так как относительный покой и защищенность, к которым ребенок вообще приобщен, как бы удваиваются благодаря идиллическому характеру эпохи и социальной среды. Если малыш пребывает относительно беззаботным даже посреди всеобщего кризиса, то ребенок, растущий в привилегированном и высокоблагонравном окружении, должен, вероятно, получить впечатление, что нашей вселенной в самом деле нечего больше желать и она, в общем и целом, является совершенно великолепным устройством.

Стесненность духа у ребенка ограничивается редкими часами и теми короткими мгновениями трепета между сном и бодрствованием, когда вдруг прастрах, ужас покинутого создания нападает на юную душу. Но как бы ни было тебе жутко в эту мрачнейшую минуту, раннее утро найдет тебя снова веселым. Ты отдохнул; холодная вода, которой ты брызгаешь в лицо, заставляет тебя ликовать от наслаждения; завтрак становится праздником для тебя. Новый день! Твой день! Твое солнце! Твой голод! И у тебя есть то, чем ты с удовольствием его утоляешь: твой бутерброд, твой салат, твое яблоко…

Ребенок родствен первобытному человеку — невинен и алчен, лишен вероломства и пощады, невежествен и исполнен творчества. Так же, как человек древней весны человечества, ребенок оценивает и систематизирует все явления наново, словно впервые. Наивно и реалистично, заинтересованный всегда лишь близким и доступным, сооружает он свою собственную иерархию и создает себе свои мифы из того, что видит, слышит, пробует, осязает. Ничего не существует вне сферы его прямых интересов и непосредственных ощущений. Как можно усомниться в абсолютной силе его индивидуального опыта? Детский разум не сравнивает, а воспринимает каждую вещь, каждое событие как нечто исключительное, необычное, абсолютное.

Дождливый день, путешествие, физические ощущения холода, голода, лихорадки, зубной боли или усталости, воздействие мелодий или ласки — вся шкала нашего эмоционального или телесного ощущения обременена воспоминанием. Для всех нас неизбежно приходит день — раньше, может быть, чем хотелось бы думать! — когда больше нет «нового опыта», а есть лишь вариации знакомых образцов. После длительной интенсивной и сознательной жизни можно даже достигнуть точки, когда общечеловеческие черты узнаешь в особо выраженных чертах любимого человека. Тогда становишься достаточно способным за знакомым лицом собственной матери увидеть драму и красоту материнства. Для зрелого искушенного духа «тип» становится более существенным, чем случайно-индивидуальный представитель. Ребенок, напротив, путает случайного представителя с видом. Он убежден, что все матери похожи на его мать. Как примитивный человек ранних эпох персонифицировал и обожествлял импульсы и стихии, владевшие его личной жизнью, — любовь, бурю, воду, войну, плодородие, — так для ребенка существует эта мать, эта собака, этот сад, это молоко, эта болезнь.

Даже ласкательные имена, которые изобретает ребенок для своих близких, представляются ему обозначающими весь вид, тип. Называя нашу маму «Милейн», мы находили крайне забавным, что другие дети пользуются такими потешными и нелепыми обращениями, как «мамочка» или «мама». Неужели кто-то не знает, кто такие «Оффи» и «Офей»? Можно с таким же успехом спрашивать, кем был некий Юпитер и что он делал с дамой по имени Юнона. Само собой разумеется, что Офей — отец Милейн, следовательно, муж Оффи; ибо Оффи, вполне естественно, мама Милейн, наша блестящая бабушка с выразительным, хорошо поставленным голосом, жемчужным смехом и прекрасными близорукими глазами, к которым она часто подносит лорнет. Лорнет из золотисто-коричневого черепахового панциря и висит на длинной серебряной цепочке. Старая дама — нам она казалась уже древней, когда ей было только пятьдесят и она еще красила волосы, — имела немилосердную манеру рассматривать собеседника через свои стекла. Нервные люди становились беспокойными под ее пронзительным взглядом, но не мы. Конечно, нет! Она же «наша» Оффи, и лорнет такая же ее принадлежность, как сова у Афины Паллады или молния у Зевса.