Выбрать главу

Он изложил мне дувуды, из которых ни один не показался мне таким уж основательным. Все, что он хотел сказать, было разумно и все было неверно, потому что разум-то и оказался бессилен. Он был оптимистом, а оптимисты заблуждаются. Но пессимисты, разве они не заблуждаются? Я едва ли был склонен позволить себе суждение по столь щекотливому вопросу.

Мое суждение определяется человеческой симпатией и моральным инстинктом, а не грубо прагматическими и весьма относительными или расхожими категориями «ложно» и «верно». Склонный к заблуждениям д-р Эдуард Бенеш, по заключению моего чувства, был хорошим человеком — одним из лучших, кого мне привелось узнать. Я горжусь тем, что он удостоил меня своим доверием и позволил выслушать все свои «дувуды», как ни мало основательны, может быть, они были.

Впрочем, в душе он, наверное, и сам знал, что его рационально-оптимистическая аргументация не совсем твердо держится на ногах. На прощанье — я стоял уже в открытых дверях, между ним и мною лежала довольно широкая поверхность зеркального паркета — он крикнул, немного неожиданно: «До свидания! И, чтоб ни случилось, желаю вам крепких нервов!» При этом он мимолетно кивнул мне, как если бы я удалялся на легком челне и оставлял его, совсем не юношу (да, он вдруг показался мне чуть ли не старым!), на опасном посту. «Крепкие нервы» — да, они были нужны, чтобы жить под знаком вулкана, сохраняя еще и способность к творчеству. Куда бы ни направили мы свои стопы, повсюду глухие раскаты напоминают нам о неизбежности, неминуемости взрыва. Зловещий шум отчетливо ощущался мною, когда я выслушивал дувуды д-ра Бенеша; за веселым разговором с друзьями, в баре с визжащим джазом, на шумном или по-ночному успокоившемся перекрестке, в концертном зале, за рабочим столом — всегда мучительно монотонное музыкальное сопровождение, предостерегающее ворчание из чреватой бедами бездны. Когда извержение? Время до этого было только отсрочкой.

«До свидания!» — сказал Бенеш, оптимист, прежде чем пожелать мне «крепких нервов». До свидания — где? когда? при какого рода обстоятельствах? Я был, понятно, не настолько бестактен, чтобы задать вопрос; но он, наверное, прочитал его в моем робком взгляде, когда — одинокая фигура в великолепном просторном помещении — так меланхолично кивнул. (Свидание состоялось в Чикаго. Над Пражским Градом развевалась свастика.)

«Au revoir!»[201] Карел Чапек, известный чешский писатель, друг и биограф Т. Г. Масарика, тоже употребил эту обнадеживающую формулу, когда после сердечной встречи дошло до прощания. «Au revoir, cher ami. A bientôt!»[202]

Я со своей стороны старался говорить по-настоящему беззаботно и лихо, что, однако, вероятно, удалось не совсем хорошо. Далекий ропот раздражал меня. Как долго еще?.. (Мне не пришлось больше свидеться с этим изысканным, одухотворенным и достойным любви человеком. Он умер, буквально от разрыва сердца, осенью 1938 года, вскоре после дня беды «Мюнхена»!)

Отсрочкой пользовались, насколько было возможно. К пребыванию в трагически осененной и все же столь отважно высокомерной Праге прибавилось несколько более краткое — в Будапеште, где мне, собственно, нечего было искать. То, что я обнаружил у власти в Венгрии, было не что иное, как фашизм; Хорти и Гёмбёш едва ли существенно отличались от своих знаменитых коллег, Гитлера и Муссолини. Но я как-то склонялся к тому, чтобы те мерзости, из-за которых покинул Германию и избегал Италии, в Будапеште не принимать совсем всерьез. Позволяет ли такая терпимость говорить о фривольности как существенной части моего характера или она объясняется, быть может, фривольным очарованием, опереточным климатом венгерской столицы? Как бы то ни было, я должен со стыдом сознаться, что довольно хорошо провел время в социально отсталом, продажном и управляемом террористами Будапеште.

Это был веселый, веселящий город, яркие Балканы с остатками староавстрийской культуры; щеголеватое место встречи международных прожигателей жизни, притом не без провинциально-идиллических и достопочтенно-живописных черт; богатый красками, богатый контрастами, являющий собой вопиющую бедность наряду с подозрительной элегантностью, по-восточному нищенские фигуры рядом с ослепительно нарядными кокотками и незамужними графинями; эротический рынок замечательного многообразия и качества, сексуальный спрос-предложение, который не убоялся бы сравнения с Берлином эпохи инфляции. Жизнь била ключом на прекрасных променадах дунайских набережных, в преувеличенно шикарных ночных ресторанчиках, в декорированных по-турецки купальнях, полумрак которых — сладострастно насыщенный паром горячих целебных источников — манил к бесстыдной коллективной оргии.

Кому хотелось быть нарушителем игры? Не мне, которому эти излишества вульгарно-коммерческой и все-таки опять же великолепно примитивной, гипертрофированной в антично-азиатском стиле чувственности были вполне симпатичны. Пресыщенный, грубо дающий себе волю разврат там, где он соединяется с финансовым интересом, веселит меня как единственно невинная или по крайней мере относительно безобидная манифестация наших животных инстинктов, которые все же не позволили слишком возноситься: достигнутая, вынужденная степень сублимации вызывает в культуре недомогание, которое наводило на раздумья не одного великого Фрейда…

Разумеется, и в фривольном Будапеште я был не настолько фривольным, чтобы хоть на минутку забыть следующее: от животного, что мне нравится, не так уж, пожалуй, далеко до скотского, которого я страшусь. Если дело обстоит так, что удовлетворение инстинкта отвлекает от губительных импульсов или превращает их в вожделенное либидо, то ведь неоспоримо также и то, что раскрепощенная сексуальность имеет фатальную склонность вырождаться со своей стороны в смертоносный садизм. Массовая оргия, в которой я нахожу свое наполовину иронически-горькое, наполовину сладостно-ординарное удовольствие, содержит в себе зачаток массового убийства; любое опьянение есть потенциальное опьянение кровью — констатация, благодаря которой я хотел бы пусть и не отступиться от своего панегирика сладострастию, но все-таки пристойно его видоизменить.

Вулкан — я его слышал, я оставался в сфере его влияния и тогда, когда искал забытья в благоухающей пучине сильно окрашенного по-восточноевропейски и уже выходящего за европейские пределы порока. Забытье, бывает ли оно? Проблематика, которая раздирает нашу цивилизацию, остается всегда современной, наличествует всюду, охватывает все наше сложное, неделимое бытие. О происхождении и характере перманентно обостренных кризисов, через которые проходим, односторонне гениальный Фрейд может сказать так же мало, как и односторонне гениальный Маркс, что означает, что корни нашего бедственного положения находятся одновременно в индивидуальной и социальной, эротической и экономической сферах. Мятежное либидо не менее взрывчато, чем революционная классовая борьба: сновиденчески-темное предостережение, зашифрованный протест, идущий из подсознания человека, перемешивается с раскатами из другой преисподней — общественной.

Забытье? Духовно бодрствующему человеку, наверное, нимало не возбраняются декорированные по-турецки публичные дома-купальни, равно и как более достопочтенные места. Впрочем, я не хочу преувеличивать своего интереса к разврату, как порой это с хвастливой застенчивостью делают известные «исповедующиеся». Что касается меня, то о греховных излишествах речь может идти столь же мало, сколь и об относящихся сюда пароксизмах раскаяния; уже оттого нет, что я, при всем знании подспудной связи между половыми и разрушительными побуждениями, самое эффектное удовольствие не воспринимаю ни как «излишества», ни как «греховность»: посему после своих зачастую несколько неразборчивых объятий я имею обыкновение пробуждаться отнюдь не по-христиански, когда кошки скребут на душе, а скорее (если это было приятное объятие) в язычески добром настроении. Но вряд ли жизнь, заполненная подобными развлечениями, не надоест быстро. Да я к ней и не стремился в это мое посещение опереточного Вавилона.

вернуться

201

До свидания! (франц.).

вернуться

202

До свидания, дорогой друг. До встречи! (франц.).