Выбрать главу

Кстати, Будапешт той поры ни в коем случае не был лишь злачным местом, он мог предложить удовольствия и развлечения совсем иного рода. Диктатура Хорти — в принципе и по своей сути точно так же враждебная духовности, как и всякий другой фашистский режим, — выказала при «унификации», сиречь угнетении интеллектуальной жизни, все же не такую убийственную последовательность и предусмотрительность, с какой, скажем, приступило к делу гитлеровское государство. В Венгрии 1937 года мог все-таки до некоторой степени безмятежно жить такой либерально настроенный гуманист и космополит, как барон Людвиг Хатвани, и даже, с некоторой осторожностью, заниматься литературой. Его положение, очень похожее на то, в котором столь долго пребывал Бенедетто Кроче в Италии Муссолини, разумеется, оставалось беспокойно-щекотливым и в любое время могло стать угрожающим.

Хатвани знал фашистские методы юстиции. Пламенный патриот, при всем вольтерьянском скептицизме и интернациональной устремленности, он нашел ссылку — сравнительно комфортабельную, безбедную ссылку в предгитлеровской Европе — невыносимой и добровольно вернулся на родину, заставив перед тем венгерскую сторону торжественно гарантировать полную безопасность такого шага. Гарантия или нет, Хатвани был арестован, едва ступив на возлюбленную мадьярскую землю. Вероятно, он бы и остался до конца своей жизни за решеткой, если бы за него энергично не вступилось тогда еще чуткое и влиятельное общественное мнение в Германии, Франции, Австрии и других странах. Протесты иностранных знаменитостей произвели впечатление: Хорти и его банда проявили умеренность и удовлетворились частичной конфискацией хатваниевского состояния; ограбленный, но еще не бедный барон был отпущен из-под ареста.

Я был его гостем во время моего будапештского пребывания. В элегантно-скромном дворце, где он обитал, в старой Буде, было оживленно и людно; некая интеллектуальная и общественная деятельность, которая благодаря известному налету тайно-конспиративного становилась еще более пикантной, но и слегка призрачной. Очень молодая супруга политически подозрительного вельможи тоже происходила из очень скомпрометировавшего себя дома: ее отец, депутат от социалистов, был убит «белыми» террористами. Одна из прежних спутниц жизни не один раз женатого, вообще очень неравнодушного к женской прелести барона — моя старая подруга Криста Хатвани-Винслоу — не угодила своей популярной антимилитаристской, антипрусской пьесой «Девушка в униформе», что, однако, не препятствовало чете Хатвани и дальше сердечно принимать ее у себя. В этом внешне столь респектабельном, роскошном обрамлении встречался сплошь подозрительный люд; строптивый сброд, потенциальное или активное résistance [203]. За ужином разговаривали о погоде: хотя дворецкий и считался достойным доверия, но осторожность все-таки рекомендовалась. После еды в курительном салоне маски сбрасывались и нашептывалось еретическое; заговорщики среди своих, бунтовщики в элегантных вечерних костюмах, некий изолированный отрядик стойких, хотя и несколько напуганных борцов за свободу.

«Внутренняя эмиграция» — в доме моего друга Хатвани я ощутил, что подобное существует. Там люди находились в оазисе свободы духа и сопротивления, посреди господства власти тоталитарно-авторитарного государства. Как трогательно! Как импозантно! Маленькая группа безвластных интеллектуалов — писателей и ученых, представителей богемы и аристократов — отважилась составить оппозицию всемогущему режиму. Может быть, ничего при этом и не выходило, кроме сдержанно-рискованного шушуканья в курительном салоне. Но все-таки это было что-то! Шушукались ли так в Германии? Нашлись ли и там они, осторожно отважные, боязливо воинственные враги тирании? «Внутренняя эмиграция», с которой я вошел в соприкосновение в Венгрии и о существовании которой в Италии мне сообщали, имела ли она своих представителей в недоступной зоне, потерянном отечестве?

Впрочем, дворец Хатвани отнюдь не был лишь местом встреч мадьярских конспираторов; собирался там и безобидно-светский народ отовсюду. Для меня важнейшим и милейшим знакомством, которым я обязан этому гостеприимному дому, является знакомство с одним молодым американцем ирландского происхождения: Томас Квин Кертис — тогда еще двадцатилетний — с тех пор стал известен в своей стране как писатель, особенно как театральный критик. Ко времени нашей встречи интерес его лежал прежде всего в области экспериментально-авангардистского кино. С этой сферой он вступил в контакт в Москве, будучи учеником и ассистентом великого Сергея Эйзенштейна. Еще больше, чем Эйзенштейном, он восхищался австрийско-американским режиссером и характерным актером Эрихом фон Штрогеймом. Кертис мечтал о том, чтобы поставить в Будапеште гротескный фильм à la Штрогейм, своего рода пародию на оперетту, насыщенный сатирой, иронией и психоаналитическим смыслом.

Новый друг напоминал мне другого, которого я потерял. Смелый изгиб этих бровей и глаза, по-детски расширенные, распахнутые, словно в постоянной панике или устойчивом восторге, — все это я встретил не в первый раз. Я знал форму этих скул, эти непослушные волосы; эти мягкие, толстые губы, которые понуждала к поразительно живому движению порывистая, прямо-таки отчаянная потребность высказаться. Точно так же или по крайней мере очень похоже смотрел на меня и говорил со мной тот первый, настоящий Рене Кревель.

Жизнь состоит из сплошных странностей! Чем дольше я познаю ее, тем таинственнее она становится для меня. Конечно, неожиданности, новшества едва ли еще встречаются в мои годы; приключения повторяются, в другой плоскости, под новыми знаками; все в конце концов сводится к вариациям. Но как тривиален все-таки шоковый эффект новизны в сравнении с колдовством остроумно измененного «еще-раз», обремененного воспоминаниями «снова-и-снова»! Психологи говорят, вероятно, о déja-vue[204]-чувстве — термин, который, как мне кажется, позволяет охарактеризовать чуть ли не все существенные впечатления и эмоции времени созревания. Юноша, у которого при виде чуждого ландшафта и в какой-то для него на самом деле небывалой еще ситуации вдруг появляется ощущение, будто он это уже однажды видел и пережил, подвержен, наверное, психически обусловленному обману, или же он догадывается о связях, разумом не улавливаемых. Тем же, кто в действительности (или по крайней мере в сфере, которую мы называем «действительной») уже довольно много пережил и повидал, овладевает при виде иной панорамы или иного лица это «déja-vue» — чувство, не замешанное на болезненном капризе или оккультной интуиции.

И вот ты становишься старше, не совсем молодым, и в один прекрасный день замечаешь, что теперь «все знаешь»; в течение трех десятилетий индивидуум завершает всю гамму переживаний. А потом? Что дальше? Дальше движения нет. Все начинается снова: вся пьеса da capo еще раз, опять снова… Каждая ступень жизни — это новая вариация предшествовавших.

Так являются снова и ушедшие друзья. Примерно через год после смерти Рикки я познакомился с Ландсхофом, не копией первого, настоящего, но все-таки трогательным образом ему родственным. И теперь, не прошло и полных двух лет после скоропостижного расставания с Рене, появился этот юный Кертис. Я узнал взгляд, голос. Это было свидание.

вернуться

203

Сопротивление (франц.).

вернуться

204

уже виденное (франц.).