Выбрать главу

Всеобщее умиление, отчасти от вдумчиво-умного английского художественного стиха, отчасти потому, что наша Меди теперь выдана замуж и связана союзом, хотя ведь вчера еще была «деточкой», которую воспевали в немецких гекзаметрах. Так жизнь, значит, идет дальше, довольно быстро даже, с жутко возрастающей скоростью…

А теперь еще и мой младший брат, Биби-Михаэль! Он тоже нашел уже себе девушку, она позднее прибудет к нему из Швейцарии, очень хорошенькая и приятная швейцарка по имени Грет; она станет женой Биби, моей невесткой. Вот тебе и Михаэль, всегда считавшийся особенно юным, несмотря на свою виртуозную игру на скрипке! Чего доброго, он еще и детей на свет произведет! Его относительно немолодой брат удивляется и, между прочим, чуточку завидует…

От меня не будет детей, только книги, меланхолично-неполноценный эрзац. Но уж если ничего не делать для размножения человечества, то хотя бы обеспечить бедных малышей грядущих эпох по меньшей мере интересным чтением. Итак, «Вулкан» закончен; «Бегство в жизнь» тоже — конечно, продукция не очень основательная — может наконец отправиться в набор: «Хотон Мифлин компани» уже начала терять терпение. Но в конце концов мы с Эрикой не виноваты: пока мы стремились привести нашу эмигрантскую галерею в надлежащий вид, она постоянно увеличивалась. К немцам и австрийцам теперь добавились еще и чехи. В марте 1939 года Прага была занята нацистами.

Это событие — логическое следствие политики appeasement и предательства «Мюнхена» — внесло все же известное прояснение в удушливую атмосферу. Гитлер зашел слишком далеко: его новый удачный ход разбудил, встревожил, шокировал общественное мнение, прежде всего в Англии, где группа Чемберлена наконец стала утрачивать влияние. Будет ли теперь создана большая антифашистская коалиция? Тогда войны, может быть, еще можно будет избежать…

Но Соединенные Штаты упрямо оставались при своем принципе нейтралитета («никакого вмешательства в европейские дела!»), тогда как переговоры между Лондоном, Парижем и Москвой безрезультатно затягивались. Почему не могли договориться Восток и Запад? Что за недоразумения и соперничества тормозили и запутывали дипломатическую беседу столь судьбоносной важности? Почему англо-французский блок колебался предоставить советскому партнеру ту стратегическую позицию в Прибалтике, на которой Москва — конечно, не без основания — вынуждена была настаивать? Возможно ли было представить, чтобы Кремль в своем ожесточении, в своем страхе взвешивал союз или по крайней мере пакт о ненападении с нацистской Германией? Слухи такого рода, уже курсировавшие с некоторого времени, обрели правдоподобие из-за внезапной отставки русского министра иностранных дел Литвинова. Он слыл поборником коммунистически-демократического единого фронта; как никто другой он выступал за «неделимый мир», за «Collective Security»[234] — и именно теперь он ушел в отставку? Это не могло означать ничего хорошего.

Что предстояло? К каким бедствиям готовиться? И где тот авторитет, великий посвященный, на совет которого можно было бы положиться?

Начнется ли война? И когда? Я пытался задать этот бестактный вопрос президенту Соединенных Штатов Франклину Д. Рузвельту, когда имел честь быть ему представленным; это произошло 11 мая 1939 года. Прием в Белом доме явился кульминацией международного конгресса писателей, на который была приглашена американская группа Пен-клуба по случаю нью-йоркской Всемирной выставки.

Миссис Рузвельт, приветствовавшей и угощавшей писателей, удается придать даже и официальной массовой кормежке прелестно-интимную ноту. Рассудительная сердечность ее улыбки оживляла любое застолье; ее добрый взгляд распространял доверие. И, с кем бы она ни беседовала, она живо интересуется мнениями и проблемами своего визави, — интерес, носящий вовсе не высочайше-милостиво-условный характер, но внушающий доверие своей теплотой и спонтанностью и поощряющий к общению. Только женщина столь аристократической породы и столь демократического сердца может найти достаточно мужества для той совершенной простоты, с которой эта непринужденно-веселая First Lady[235] выступает, говорит и действует.

Она дала знать, что президент очень занят и поэтому не может принять участие в нашем обеде. Тем не менее он все же хотел поприветствовать писателей. Итак, мы были препровождены в его рабочую комнату; он сидел за письменным столом, отодвинув свое кресло-коляску так, чтобы повернуться лицом к дефилирующим мимо писателям. Каждый был ему представлен, каждому он подал руку. Улыбка его была приветливой, хотя и несколько рассеянной и усталой. Взгляд же, сопровождающий улыбку, был одновременно испытующим, радушным и проникновенным, почти играющим. Эти глаза! К ним как-то я не был подготовлен. На знакомом лице они были большой новостью, прекрасной неожиданностью — интенсивная голубизна взора. Светлый тон действовал тем поразительнее, что он выделялся на почти темном фоне окружающих его теней. Глубокие круги вокруг глаз относились к сокровенным чертам этого тысячи раз сфотографированного лица; однако никакой портрет не передает светлой интенсивности взора.

Глаза! Какие они голубые! И так ясны… Удивительно ясны! Кто бы мог подумать… Таково было мое ощущение, когда я, стоя напротив него, пожал руку, которую он с несколько устало-рассеянной улыбкой, но с пристальным взглядом приветливо протянул навстречу. Я не спросил его о положении в мире; это было бы неприлично. За мной уже ждал следующий писатель.

Писатель, который шел за мной, был Эрнст Толлер; на пути от Нью-Йорка в Вашингтон он был рядом со мной в пульмановском вагоне, мы провели день вместе. Богатый, пестрый праздничный день в пути! Толлер, человек впечатлительный, благодарный, отзывчивый, казалось, наслаждался визитом в Белый дом. Пару раз, правда, он пожаловался на усталость. «Если бы только я мог сегодня немного поспать ночью!» Это было легкое стенание, предназначенное лишь для меня, ибо мы были друзьями. Коллеги вокруг нас смеялись и болтали на многих языках, английском, испанском, французском, китайском, португальском. Толлер сказал мне очень тихо и по-немецки: «Скверно, когда не можешь спать. Это наихудшее». Он вдруг показался изможденным; но потом опять с нарочитой бодростью принял участие в общем разговоре.

То было последнее наше совместное пребывание. Несколько дней спустя газеты сообщили, что Эрнст Толлер повесился в своем номере нью-йоркского отеля.

Почему? Не осталось последнего письма, чтобы объяснить нам его мотив. Кто его знал, тот прекрасно понимал и без письменного объяснения. Один из старейших борцов за свободу тоскует о сне, который в этом мире не приходит к нему ночами. Ночи приносят не забвение, а воспоминание… — Мюнхен 1919-го, 1920-го, республика Советов, дни действия, молодость, жизнь кипит; долгое заключение в крепости, работа (как легко пишется!), ласточка за решеткой камеры (как нежно еще любишь! как ты молод!), затем берлинский период, театральные успехи, слава, женщины, деньги, много действий, но мало сна, конгрессы, собрания, премьеры, много женщин, много побед, поражений тоже (убывает талант? иссякли силы?) — и нет сна; все новые битвы, новое разочарование, остаешься верным делу, которое тем не менее напрасно; все новый взлет, и нет сна; в конце концов ссылка — и все еще слава, борьба, революционные жесты (и нет сна). Жизнь дается все тяжелее, работа тоже, на речи еще сил хватает. Отважная осанка, снова и снова, прекрасный голос, трибуна, знакомые лозунги: «Товарищи! Друзья! Прогресс… пролетариат… непобедим… не остановить… Будьте едины! Верьте! Будьте сильными!» Ах, сил-то уже нет. Нет сна, нет сна… Дело напрасно: великая тщетность, снова и снова — и вовсе нет сна… Наконец берешь его силой. Секретаршу, которой только что диктовал, умышленно отсылаешь на ленч. Вооруженный веревкой, изнуренный борец за свободу прокрадывается в ванную комнату. Щебечут ли ласточки за окном в Центральном парке? Даже их не хочется больше слышать.

вернуться

234

Коллективная безопасность (англ.).

вернуться

235

Первая леди (англ.).