Выбрать главу

Странным было свидание с Иньяцио Силоне, старым знакомцем цюрихских довоенных дней. Он и его жена, ирландка, совершенно прелестная, пригласили меня на обед в отель «Альберго», где они пока живут с момента своего возвращения. Это довольно элегантный отель, реквизированный и управляемый французами. Силоне, стало быть, живут в качестве гостей оккупационной власти, «временно», как многократно заверяла мадам. «Пока не подыщем чего-нибудь другого. Но здесь в Риме ведь нет жилья…»

Между прочим, впечатление он производит предоккупационное, почти растерянное. Если в ссылке он тосковал по своей Италии, то теперь он кажется вновь тоскующим по ссылке. Мы много говорили о Швейцарии. Там ему жилось хорошо, несмотря на ностальгию, которая вдохновляла его на прекрасные книги. В Риме же он оказывается часто занятым и отвлеченным; политика пожирает его; на писание уже почти ничего не остается.

Или ему не хватает творческой инициативы? Было бы неудивительно, если бы пострадало его доверие к себе и тем самым радость творчества. «Фонтамара» — уже известная за пределами Италии — теперь наконец-то появилась и здесь. Почти враждебная сдержанность, с которой римская критика обсуждает книгу, должна обижать и разочаровывать автора. Да и публика выказывает мало энтузиазма. Странно! Произведение, повсюду считающееся общепризнанным и чистым выражением итальянской сути, как раз здесь, в Италии, не понимают или все же не одобряют. Итальянцы говорят: «Силоне нас больше не знает, он стал нам чужим. В его стиле чуждый ритм; образы и акценты, которыми он оперирует, здесь не употребляются; все в нем кажется экзотическим. За рубежом он может производить впечатление итальянца, здесь — нет! Здесь у него нет корней. Его призыв звучит фальшиво, потому он не вызовет эха».

Изгнание — горько. Возвращение домой — еще горше.

И Сфорце тоже пришлось это познать; однако его могучее честолюбие, его победный подъем торжествуют над всеми помехами. Как раз в последнее время он стал очень популярным благодаря Уинстону Черчиллю. Английский протест против вызова Сфорцы в министерство иностранных дел был дипломатическим и психологическим «faux pas»[401] такой резкости, что пострадавшему — то есть Сфорце — мог только быть полезен. Если до сих пор на него косились и подозревали как бывшего эмигранта, то теперь он за одну ночь сделался национальным мучеником, почти героем. Как м-р Черчилль вмешивается во внутренние дела освобожденной Италии? Граф Сфорца для британского премьер-министра недостаточно роялистский, недостаточно реакционный и не должен поэтому стать министром? Какой афронт! При первой же возможности — я достаточно уверен — Сфорца получит желаемую должность, хотя он пребывал в ссылке!

Но я забываю, что политика скучна Тебе. Мне, по сути, тоже. Если бы можно было себе только позволить просто игнорировать эту грязно-скучную сферу! К сожалению, не получается.

Ты находишь новую пьесу О’Нила или Шоу важнее Ялтинской конференции «Большой тройки»? Но если в Ялте не договорятся, то до премьеры Шоу, может, и не дойдет.

Ты аполитичен, антиполитичен? Между тем как все-таки Тебе тоже было бы досадно, если бы после этой войны (которая теперь-то действительно почти закончилась!) сразу началась бы еще одна…

Кристоферу Лазару Нью-Йорк

Рим,

14. IV.1945

Твое последнее письмо звучало печально, почти отчаянно. То, что Ты пишешь о тяжелом и запутанном международном положении — тяжелом и запутанном, несмотря на победу! — очень мне занятно. Еще более удивлен я Твоими замечаниями по поводу проблематичной или, как Ты выражаешься, «безнадежной» ситуации либеральной интеллигенции в сегодняшнем мире, особенно в нынешней Африке. Безнадежное? Я хотел Тебе возразить. Моим намерением было изложить Тебе обстоятельное нравоучение, полное ободряющих признаков краха гитлеровского рейха и моральных последствий, ожидаемых от этого события. С окончанием войны, так я хотел Тебя заверить, начнется эра универсальной солидарности, духовно-нравственного обновления, доброй воли. «Атлантическая хартия», Ялта, Объединенные Нации, грядущая мировая республика — все должно было быть мобилизовано против Твоего пессимизма.

А теперь я не могу держать мою утешительную маленькую проповедь. Красивые слова, которые я приготовил для Тебя, сейчас прозвучали бы пусто и лживо. С позавчерашнего вечера, с момента радиосообщения из «Уом спринтс Джорджия», мир выглядит иначе. Внезапно потемнело.

Смерть Рузвельта — ужасная потеря, ужасный знак. Если уж кто-то казался призванным спасти нашу расшатанную цивилизацию, так это он, и вот его больше нет! Он обладал достаточной мудростью и изворотливостью, достаточным терпением, достаточным авторитетом и добротой тоже; его любили, он внушал доверие, злых же он умел припугнуть. Он бы организовал мир — кто сделает это теперь? Он был именно тот человек. Нет в поле зрения другого, кто мог бы его заменить! Какая злостная разрушительная сила отняла у нас незаменимого?

Эта весть о смерти вызывает шок, и соображения самого рационального толка перемешиваются с почти суеверно мрачными чувствами страха. Знаешь, о чем печалишься; объективных причин имеется уж слишком много; несмотря на это, субъективная реакция кажется почти непостижимо сильной. Горе — это понятно; откуда же ужас?

Меня охватывает ужас при мысли, что некая злонамеренная инстанция смогла нам такое учинить. Удалить того, на которого можно было положиться! Убрать с дороги миротворца, как раз теперь, когда он был бы нужнее всего! Неужели провидение желает нас погубить? Что же, наша гибель — решенное дело? «Атлантическая хартия» и Объединенные Нации, Ялта и Тегеран, смерть миллионов, вторжения и бомбардировки, много крови, много пота, слишком уж много слез — все напрасно? НАПРАСНО… Слово, от которого меня охватывает ужас.

Ужасное дело олицетворяет собой эта смерть. Я полон дурных предчувствий.

Впрочем, смущение, скорбь кажутся всеобщими. Никогда я не видел еще солдат столь обескураженными и удрученными. В нашем редакционном бюро и в типографии, в клубе, на кухне, на улице — повсюду траурные лица! Даже крикуны разговаривают с позавчерашнего дня приглушенными голосами. Вероятно, завтра они будут тем громче орать; однако уже эта кратковременная приглушенность трогательна и значима, демонстрация очень редкого, почти неслыханного рода.

Рим тих. Итальянцы тоже знают, что с 12 апреля в мире стало поменьше надежды, чем до того.

Но разве не является эта великая, всеобщая скорбь по Ф.Д.Р. все-таки опять же утешительной? Он был человеком благоразумия и доброй воли. Массы, его оплакивающие, не могут быть со своей стороны без доброй воли, а также и совершенно без благоразумия.

Проф. Томасу Манну Нью-Йорк

США. Пресс-центр, Розенгейм, Бавария.

16. V.1945

Это письмо ко дню рождения, моя торжественно взволнованная причастность к Твоему семидесятилетию. Привет идет из Баварии, ни больше ни меньше как из Мюнхена, благодаря чему торжественность его перерастает в изумительное и чудесное. Видел я и наш дом, был на Пошингерштрассе.

Но и самые изумительные и чудесные приключения должны быть сообщены с толком, с расстановкой, по порядку.

Итак, дело в том, что моему превосходному начальнику, полковнику Невиллу, издателю «Старз энд страйпс» в Риме, пришла замечательная идея послать меня в Германию в качестве специального корреспондента («special correspondent»). 2 мая сдались немецкие войска в Италии; спустя три дня, 5-го, я отправился, сопровождаемый дельным и добродушным фотографом по фамилии Тьюксбери. (Это он сделал фотографии нашего дома, которые я прилагаю к этому письму.)

Добирались мы в джипе, Тьюксбери, естественно, за рулем, ибо водить машину я все еще не могу. Это была прекрасная поездка, настоящее весенне-каникулярное путешествие: из Рима во Флоренцию и дальше, через Болонью и Верону, Больцано. Чем больше мы приближались к Альпам, тем чаще становились встречи с немецкими солдатами, причем речь шла не о чем-то вроде отколовшихся маленьких групп или отдельных индивидов, но о вполне невредимых, хорошо оснащенных, достаточно сильных войсковых подразделениях под компетентным надзором немецких офицеров. Ни следа паники или мятежа! Если под Сталинградом, в Тунисе, а также во Франции вермахт претерпел морально-военный коллапс, здесь, в Италии, о подобном вряд ли можно говорить. Армия маршала Кессельринга, которая так долго перекрывала нам путь к равнине По, производит все еще грозное впечатление — «непобедимой на поле битвы», как имели обыкновение говорить немцы после своего прошлого разгрома с характерной заносчивостью. Эта заносчивость и на сей раз опять остается непоколебимой.

вернуться

401

Ложный шаг (франц).