Выбрать главу

Оффи, бывшая звезда театра Великого герцога в Мейнингене, умела превосходно характеризовать разнообразные типы мира Диккенса. Голос ее звучал дребезжаще и сварливо, когда она воплощала язвительную старую деву; она становилась елейной или резкой, кряхтящей или мелодичной в зависимости от характера и ситуации. Известные забавные чудаки со своими языковыми ошибками и гримасами оживали перед нами, тогда как злодеи тотчас распознавались по коварной мимической игре. Короче, это было первоклассное представление, и мы наслаждались им очень. Мы надрывались от смеха над некоторыми эпизодами «Пиквикского клуба», были в восторге от «Дэвида Копперфилда» и почему-то находили исторический роман «Повесть о двух городах» (в действительности одно из самых слабых произведений Диккенса) еще более увлекательным, чем «Приключения Оливера Твиста».

С театральным темпераментом Оффи конкурировать не мог никто. И все же спокойному голосу Волшебника мы внимали с еще большим благоговением. Иногда — не очень часто — он вопрошал нас с некоей торжественной небрежностью, не почитать ли нам немного после ужина — «если у вас нет других планов», как он добавлял наполовину в шутку, наполовину из рассеянной вежливости.

Других планов у нас не бывало. На душе у нас становилось как-то празднично, когда нам дозволялось вступить в его кабинет, где характерный аромат библиотеки смешивался с запахом его сигары. Книжные шкафы были переполнены; новые публикации приходилось громоздить на столах, стульях и скамьях. Волшебник, усмехаясь, покачивал головой при виде такого изобилия. «Продуктивность моих дорогих коллег принимает характер бедствия, — замечал он весело и одновременно озабоченно. — Мне б и в самом деле надо заиметь новый книжный шкаф. Наверху на вашей маленькой предфасадной площадке для завтраков было бы, наверное, самое подходящее место».

Мы смеялись. Это было так свойственно ему — говорить о передней на втором этаже, где мы пили свой чай, как о «вашей маленькой предфасадной площадке для завтраков». И как типично для Волшебника — этот внезапный интерес к месту расположения нового книжного шкафа! В общем он относился совершенно безразлично к тому, что происходило в доме. Ни новый холодильник, ни наши отремонтированные велосипеды не могли пробудить его любопытство. Но как только речь заходила о его частной, личной жизненной сфере — его гардеробе или библиотеке, — каждая деталь казалась ему исключительно важной. Его раздражало, его просто оскорбляло, если он обнаруживал какой-нибудь мелкий предмет с письменного стола не на своем привычном месте; тот самый Волшебник, который был способен не заметить где-нибудь в доме несколько новых кресел, сетовал, если со слепых глаз его гомеровского бюста плохо стерта пыль.

Мягкий педантизм в его личной сфере повышался еще более, когда дело касалось какой-либо любекской фамильной реликвии. Монстры в стиле барокко — чучела медведей или разукрашенные золотым витиеватым орнаментом кружки — годами хранились как драгоценные сокровища, в память о прошедших днях рождения или деловых юбилеях. По сути, он, конечно, полностью сознавал свою слабость и предавался ей не без самоиронии. Примечательно, что ему бы никогда не пришло в голову обезобразить свою собственную спальню или свой рабочий кабинет уродливыми медведями и урнами; причудливые вещи из наследства закреплялись за столовой или «верхней» передней. Единственным сувениром ганзейского происхождения, украшавшим его рабочий кабинет, была пара высоких семисвечных из хорошо отделанного бронзой с позолотой дерева светильников, которые стояли недалеко от письменного стола перед стеклянной дверью. Вечерами, когда дверь прикрывалась зелеными бархатными портьерами, крупные канделябры делались весьма эффектными.

«Надеюсь, где-нибудь вы себе местечко отыщете», — говорил отец рассеянно и обнадеживающе. После этого сам он занимал место в большом кресле у торшера. У нас только-только хватало времени спихнуть с табуретов некоторые новинки издательства С. Фишера. И затем начиналась большая беседа.

Любимыми его авторами были русские. Он читал нам толстовских «Казаков» и удивительно детские, примитивно-дидактические притчи его последнего периода. Мы слушали повести Гоголя и даже кое-что Достоевского — а именно тот жуткий фарс, который носит название «Скверный анекдот».

Действительно, отцу приходилось многократно прерывать свое чтение, сотрясаясь от смеха, в котором, казалось, искреннейшая веселость перемешивалась с легким ужасом перед столь зловещим комизмом.

В другой раз он выбирал что-нибудь более невинное или романтическое. Ему мы обязаны нашим первым знакомством с сочным юмором великого Марка Твена. Или он блестяще преподносил одну из жемчужин великой немецкой традиции — достойную любви новеллу Мёрике о Моцарте{67}, трогательную историю Грильпарцера{68} о бедном музыканте или обольстительно-темную, магически-завораживающую сказку Гёте{69}.

Несомненно, прекрасные вечерние часы в отцовском кабинете стали не только толчком для нашей фантазии, но и для нашего любопытства. Однажды вкусив чары и утешения большой литературы, хочешь овладевать все большим — другие смешные истории и мудрые притчи, многозначительные сказки и удивительные приключения. И так начинаешь читать для себя.

У нас никогда не было случая путешествовать, кроме как между Мюнхеном и Бад-Тельцем. В тринадцатилетнем возрасте я еще не видел моря и не знал ни одного большого города, за исключением того, в котором мы жили. И вот книги стали тем волшебным экипажем, который уносил меня далеко, в невиданные дали. Город Багдад и Исфахан раскрывали свои сладостные и опасные тайны, напоенные ароматом мускуса, крови и роз, дурманящее волшебство восточных дворцов и базаров было еще неотразимее, чем продуваемая ветрами ширь американских прерий, с которыми мы познакомились в куперовских историях о Кожаном Чулке.

Как многообразен и безграничен ландшафт фантазии! Мы путешествовали с Гулливером к великанам и лилипутам, с Жюлем Верном к центру Земли и на Луну. Маугли, грациозно-дерзкое человеческое дитя среди волков, змей и обезьян, скрывал меня в убежищах и местах охоты индийских джунглей; с Робинзоном Крузо на необитаемом острове я наводил такой уют, какого только пожелаешь. Соленой свежестью овевал воздух в северной стране сказок Сельмы Лагерлёф; с каким удовольствием дал бы я мощным взмахам крыльев ее гусей унести себя к фьордам и скалам!

Часто мне кажется, что только тогда, тринадцати-четырнадцатилетним, я и умел читать по-настоящему. Каким разборчивым и нетерпимым стал я с тех пор! Ныне мне надо преодолеть мощные барьеры, прежде чем приняться за толстенное чтиво; в те же далекие дни наидлиннейшие драмы и эпос были для меня недостаточно объемисты. Стоило однажды пробудиться моему интересу к определенному автору, как я жадно глотал все собрание его сочинений: двенадцать томов Шиллера, четырнадцать томов Хеббеля!{70} Чем больше написали господа, тем выше они оценивались мною…

Собственные мои незрелые попытки были, естественно, лишь слабым и сбивчивым эхом многообразных настроений и мыслей, которые я впитывал в себя с таким ненасытным голодом. Мое продуктивное усердие чуть отставало от моего восприимчивого энтузиазма. Не знаю, сколько школьных тетрадей заполнил я своими драматическими набросками, лирическими излияниями и фантазиями в прозе, но боюсь, что число «томов», которые я изготовил в четырнадцать или пятнадцать лет, должно достигать сотни. Я писал любовные истории и истории с убийствами и исторические трагедии. Я писал о вещах, совершенно чуждых моему опыту, в которых я ничего не понимал и не мог понимать. Я писал без цели и плана, только чтобы писать. Никто не читал этой ерунды, кроме Голо, который знал почти все наизусть. Иногда я заставлял его, используя сильнейшие психологические и физические средства давления, отнести стопку моих неразборчиво исписанных записных книжек в редакцию литературного журнала или редактору какого-то издательства. Он прилагал все усилия убедить подозрительного портье, что эти детские с виду рукописи являются произведениями его вдохновенной мачехи, знаменитой поэтессы Наташи Хубер. Но стражи с отеческой усмешкой или сочной бранью давали ему поворот от ворот славы. Мы с Голо были до глубины души поражены низостью и невежеством наших современников.