Выбрать главу

У нас дома жизнь была теперь менее спартанская, чем в мрачные дни 1917-го. Еда, правда, все еще оставляла желать лучшего, но время гнилой картошки и брюквы миновало. Наш образ жизни начал принимать определенную степень буржуазной элегантности, прежде всего благодаря неустанной заботе Милейн. Мы, дети, никогда не спрашивали себя, как это удавалось ей держать на ходу большое домашнее хозяйство, без роскоши, но все-таки бесперебойно и комфортабельно. Мы все считали само собой разумеющимся, что она способна творить чудеса, поддерживаемая Волшебником, которому, конечно, тоже нельзя было отказать в магическом на свой лад таланте.

Особенно плодотворным оказалось сотрудничество одаренной четы в жанре прибыльных посланий, которые они вместе составляли для Соединенных Штатов Америки, или, скорее, писем; их, собственно, писал отец (непринужденная болтовня о немецких обстоятельствах и проблемах), после чего Милейн немедленно все перепечатывала и спешила на почту отправить в Нью-Йорк заказным письмом драгоценные страницы. Адресатом являлась личность или контора, которая именовалась «Дайел пресс» и была, по-видимому, не только богатой, но и доброй.

Ибо стоило только «Дайел» получить заказную посылку, как она в свою очередь отсылала нам самые радужные приветы. Это всегда чуточку напоминало Рождество, когда прибывали красивенькие чеки из Нью-Йорка. Милейн, радостно возбужденная, доставала из подвала свой велосипед и спешно катила в маленький банк господина Фейхтвангера. Там она получала внушительную кину добрых, солидных немецких инфляционных марок взамен декоративных, но все же несколько легкомысленных записок, которые использовались в Америке в качестве денег.

Мы продали Тельцхаус и всю выручку вложили в военный заем. Это, несомненно, доброе патриотическое деяние, однако, с деловой точки зрения, промах. Доходы от немецких книг были все еще весьма скудными, но Волшебник с неистощимым оптимизмом полагал: «Нет оснований для тревог, покуда у нас есть наша „Дайел“»{72}.

Он тогда почти полностью вернул свою умеренно веселую манеру держать себя; раздражительный колдун, который копался в глубинах германской души, становился мало-помалу военным воспоминанием, как флаги, песни и тяжелораненые. Ныне все это было позади, и отец вновь мог обратиться к мирным трудам, которые он прервал в августе 1914-го из патриотического чувства долга.

К началу войны он был занят двумя прозаическими произведениями; теперь он колебался между этими проектами, которые оба казались заманчивыми. За что ему следовало взяться сначала: записки авантюриста Феликса Круля, остроумно-задорную вариацию его старой темы — моральная нечистоплотность творческого человека, — или маленькую новеллу, действие которой разыгрывается в разреженном воздухе одного швейцарского легочного курорта и исследует деликатные взаимосвязи между смертью и любовью, туберкулезом и чувственностью? Круль был очень занимателен, но и санаторная история имела свои прелести. Из этого должно было получиться что-то вроде легкого противопоставления, сатирического проигрывания «Смерти в Венеции». Можно бы назвать это «Волшебная гора» — неплохое заглавие для зловеще-юмористической сказки о болезнях… В материале недостатка не было: тут имелись письма Милейн времен ее различных пребываний в Давосе и Арозе{73} и собственные дневниковые записи, которые во время кратких пребываний там наверху были в мудром предвидении положены на бумагу. Выбор между обаятельным уголовником и не менее соблазнительными туберкулезниками был тяжел. В конце концов он решился на третий сюжет, а именно на нашего славного пса Баушана.

Вот уж всегда вредно форсировать события. Жизнь длинна, она дает нам достаточно времени для исполнения разных проектов. Если колеблешься между двумя заманчивыми темами, то это может означать, что момент неблагоприятен для обеих. Но в мире так много вещей, о которых можно писать; вот, к примеру, собака — забавное и достойное любви создание неопределенной породы. Продолжительные прогулки в обществе Баушана были утешением и отдыхом в тяжелое время. Почему бы не поставить любимой дворняжке скромный памятник?

Можно обойтись без действия. Ничего не надо, кроме точности, доброжелательной аккуратности при описании Баушанова своеобразия. Ландшафт на реке Изар представляет собой прекрасный фон, непритязательный, при этом неповторимый. Будет увлекательно мысленно и на бумаге еще раз пройтись по многим тропинкам, где так часто бродил в веселом обществе Баушана. Коли даже сам, описывая, развлекаешься, то и написанное получится не скучным. И в самом деле, история «Хозяин и собака» читается приятно, даже без напряженного сюжета.

Это — идиллическое мгновение в жизни автора, потому уместным кажется довольствоваться чисто идиллическим материалом. Оставьте другим, помоложе, посмелее, предаваться экстатическим видениям и вызывающим экспериментам! Баушан интереснее, действительнее вашего экспрессионизма, этой туманной мешанины из оптимистически-революционных и мистически-апокалипсических настроений и акцентов. Долгая литературная карьера богата превратностями и перепадами; за фазой быстрого движения наступают спокойные времена. Как раз теперь мы находимся в одном из спокойных периодов. Невозможно и непостижимо находиться всегда в свете рампы, всегда на вершине, в авангарде. Если модное направление не согласуется с нашими внутренними наклонностями, нашим темпераментом, благое дело отойти на некоторое время от литературного процесса. Чего нам расстраиваться, если пара молодых краснобаев называет нас стерильными и старомодными? Лихорадочный темп этого послевоенного поколения поведет, может быть, не так далеко, как наше осмотрительное продвижение вперед. Мы переждем. Мы воздержимся.

Автор «Размышлений» мог бы легко сделаться вождем и фаворитом реакционной клики. Но лестные предложения, которые делались ему из этих кругов, он отклонял со спокойной вежливостью. Сродство между ним и немецкими националистами, если оно когда-либо существовало, было преходящим и отчасти ошибочного толка. Даже в самых своих тевтонских настроениях он не имел ничего общего с жестокостью и сентиментальностью агрессивного ура-патриотизма. Но его добросовестному уму требовалось время, чтобы основательно подготовить решающий поворот к демократии, обращение к республике. Начиная колебаться между двумя патриотическими убеждениями, он снова становится аполитичным.

Насколько я могу припомнить, тогда у нас вряд ли были какие-то политические разговоры. Возможно, я просто не прислушивался, когда взрослые беседовали о политике; тем не менее мне кажется, что разговор вертелся большей частью вокруг тем культуры. И гости, казалось, тоже больше интересовались литературой и музыкой, чем выборами или партийными программами.

Мы, дети, классифицировали и оценивали друзей наших родителей, как если бы они были шутниками, нанятыми для нашего удовольствия. Некоторых из них мы находили блестящими — виртуозы в области искрометной беседы, — тогда как другие считались безнадежными занудами. Ни одному из посетителей, пожалуй, не приходило в голову, что мы сидим напротив него как строгие судьи. Скорее мы производили впечатление послушно-робких детей, которые едва ли как-то участвовали в беседе, но умели хранить уважительное молчание. От нас, однако, не ускользало ни единое слово из разговора взрослых, и мы обменивались насмешливыми взглядами, когда шутка не имела успеха. Удачные остроты мы отмечали кивком головы со знанием дела; если гость нас не удовлетворял, мы по возможности сразу же после стола удалялись. Иногда завзятый остроумец оказывался разочарованием или вдруг общепризнанный зануда был поразительно занятен. Тогда после ужина мы вдоволь наговаривали друг другу: «Жаль! Бьёрн был сегодня совсем не на высоте» — или: «Профессор Литцман был для разнообразия почти остроумным!» Это звучало так, как если бы мы обнаружили слабинку в голосе Карузо или неожиданный блеск в голосе неизвестной хористки. Но в общем признанная иерархия сохранялась: любимцы оказывались на высоте, скучные были так скучны, как только можно пожелать.