— Я думаю, это пройдет, ваше величество.
Слова, как тягучая лента, медленно выползают изо рта и обвиваются вокруг моей шеи. Царь мрачнеет, и становится понятно — без грозы не обойтись. Главное — чтоб не в меня. Или чтоб не сильно. Не до смерти.
Ее высочество рыдает, полностью игнорируя всякие расспросы. Душа рвется.
Знала бы она…
— Ну так что же? — угрожающе спрашивает царь.
«Что же?» — то же! Нужно было сделать все так, чтобы комар носа не подточил. Комар-то, может, и не подточил, а из-за дрянного грошового случая я вот здесь стою и не знаю, упадет моя голова сегодня-завтра в корзину — или нет.
И все ведь продумал до мелочей, вплоть до клочка одежды этого стервеца на распиленных решетках! Будет кто спрашивать — «сбежал». «Никто и думать уже не думал, собирались послезавтра выпускать, а вот же сбежал. Следовательно, виновен».
А кинулись искать концы — в воде концы. Пойди сыщи — не сыщешь. Известно ведь, в одну реку дважды не войдешь, как ни пыжься.
Я отдал необходимые приказы верным людям и пошел в холодную, поговорить.
Встретил он меня с насмешкою, говорил уверенно и нагло. Знал, что послезавтра освободят, обвинение было шито белыми нитками — мы оба это хорошо понимали. Будь я помудрее, не торопился бы, раздумал и рассчитал все так, чтобы он и издох там, в холодной, но тогда — сглупил, повинуясь мгновенному порыву, и состряпал слишком уж глупую зацепку. От такой отвертеться — раз плюнуть, тем паче — невиновному. Теперь нужно было либо отступиться (невозможно! после того, что он совершил — невозможно!), либо действовать смело и быстро.
Но всякая месть — полмести, если тот, кому мстишь, не понимает, что происходит.
Я присел и ухмыльнулся одной из своих самых паскудных ухмылочек.
— Дерзишь! Думаешь, завтра тебя отпустят? Ошибаешься.
Пауза.
Ждет.
— Ты покинешь эти стены, — я картинно обвел руками холодную, — уже сегодня.
Он звякнул цепями:
— Ну и что ж ты задумал, «куманек»?
Ненавижу. Ненавижу, когда меня так называют. Если шуту прощаю — а что сделать, шут и шут — то этому стервецу…
— Не стоит, — сказал я. — Не напрягайся. Я и так расскажу.
— Конечно, — кивнул он, усмехаясь. — Тебе ведь нужно отомстить полностью.
Я рассмеялся:
— «Отомстить»? «Отомстить»! Да я даю тебе шанс, мальчишка! Может быть, единственный шанс в твоей засохшей, скукоженной жизнишке, которая в противном случае промелькнула бы, и никто — никто! — даже не вспомнил о тебе впоследствии.
(Здесь я кривил душой. Это был его единственный шанс. Другого я не собирался ему предоставлять).
Он хмыкнул, но я видел: заинтересовался. В конце концов, это великое желание каждого, единственное, настоящее, заветное, выпестованное: бессмертие. Так уж устроен человек. Знает о том, что неизбежно — рано или поздно — умрет, и именно поэтому хочет до сумасшествия, до одержимости остаться. Скажут: на то и есть религия, Бог. Правильно. Но не все верят. Ходить в церковь, исповедоваться, молиться перед трапезой — этого мало, это еще не показатель. Могут и ходить, и молиться, а в душе — там, в самой сердцевине, — не верят. Ну не могут! Тогда… По всякому тогда случается. Некий храмы жжет, кто-то пишет иконы, — а цель у всех одна-единая: сохраниться, — пускай в мазке яичного желтка, пускай в гневных словах, дурной молве — только бы сохраниться! Только бы!..
Этот тоже задумывался. Нечасто еще, возраст не тот. Но — задумывался. По лицу видно было. И в Бога этот не верил… тоже.
«Вот я тебя и поддел».
— Н-да, прославишься… Если, конечно, раньше не помрешь. Тебя сделают гладиатором.
— А-а, — протянул он. — Не боишься?
— Не боюсь, — ответил я. Ответил и почувствовал (бывает так иногда), что сделал это зря. «Не зарекайся». Стоит только возомнить себя всесильным, как обстоятельства начинают доказывать вам обратное.
Обозленный этим пришедшим ощущением, наперекор ему, я повторил:
— Не боюсь. Чего мне бояться? Сейчас за тобой придут, заберут в этот их… балаган — никто, ни единая душа не узнает! Сумеешь выжить после первого боя, не сломаешься — станешь известным. Вот твой шанс на бессмертие. Конечно, память людская недолговечна, как жизнь навозной мухи, — я сочувственно поцокал языком, — но что поделать?.. Ты уже не волен выбирать.
Он диким зверем, спеленутым в несвободу и еще с ней не смирившимся, метнулся ко мне; лязгнули цепи. Я широко улыбнулся:
— Остынь. Ярость еще пригодится тебе там, на арене.
Снаружи уже ждал глашатай, «с деньгами и охранниками». Последним я велел отправляться в холодную и «принять товар», первые же взял — лишь затем, чтобы заплатить людям, стоявшим сегодня на страже. Мне эти деньги были не нужны. Мне нужно было молчание дежурных, мне нужно было, чтобы они устроили все, как следует, и оставили следы «побега». Они все сделали правильно, и не их вина, что судьба отвернулась от меня.
Шут
«Он думает, это пройдет»!
Я так не думаю. Правда, меня никто не спрашивает — меня никогда ни о чем не спрашивают: шут. Только «братец» иногда сядет на свой трон с истертыми подлокотниками (на торжественных церемониях их накрывают алым бархатом, чтоб не было заметно), сядет и начнет говорить, изливать свою, такую же истертую, как и подлокотники, душу; сдернет с нее бархат маски и говорит. Странно, что он до сих пор не вырезал мне язык, другой бы уже давно… Наверное, понимает, что тогда я стану псом («все понимает, а сказать не может»), псов же у «братца» предостаточно. Ему нужен собеседник, а лучший из собеседников — слушатель, способный тем не менее в нужном месте кивать, а в нужном — поддакивать. Да, я такой. Шут. Слу-шут-тель. Кому еще «братец» пожалуется на то, что доченька стала замкнутой, что уже не бежит к нему секретничать по любому поводу — взрослеет. Уж я-то знаю, старик, что для тебя эта девочка важнее всех дворцов и тронов. А вот тебе невдомек: моя «племянница» очень скоро — день-другой — перестанет плакать. И ты решишь, что все в порядке, и я не стану тебя разубеждать. Но на самом деле со вчерашнего вечера твоя дочь, «братец», изменилась, раз и навсегда. Скоро поймешь сам.
Но не она одна — «раз и навсегда». Я ведь тоже. Правда, я сам виноват, как ни крути.
Позавчера, накануне того, как моего не-брата должны были выпустить, я чувствовал: «куманек» так просто этого не оставит. Он что-то наверняка задумал.
Поэтому, как только удалось, я ушел от «братца» и прокрался, переодевшись, к выходу из холодных — туда, где он вплотную примыкает к внешней стене дворца. И не удивился, когда к этому входу скользнуло несколько плечистых фигур в длинных заморских плащах. Их впустили без лишних расспросов, а я остался ждать, уверенный, что это только начало. Мне бы сходить за охраной — сделать хоть что-нибудь! — но я почему-то считал всякое действие бесполезным: так застывает певчая птаха при виде древесной змеи, забравшейся к ней в гнездо. Моей змеей был «куманек». Его всесилие (разумеется, весьма относительное, но на тот момент в моем представлении ставшее абсолютным) — его всесилие заставило меня оцепенеть в своей засаде. Я ждал.
Лязгнул дверной замок. Люди в заморских плащах вывели еще одного, закованного в цепи. Я его, конечно, не мог узнать, в такой-то темноте! — но невесть почему сразу уверился: не брат.