— Такая безмозглость, — только и сказал отец.
Но она вовсе не была глупа, просто влюблена до беспамятства, до ослепления. Она и не хотела ничего видеть, она хотела именно и только одного—чувствовать, ощущать себя и обращенную на себя приязнь, нежность, то, что ее принимают всерьез, пусть даже со стороны того мужчины все эти проявления чувств связаны с деловым интересом, с желанием продать ей побольше украшений и столового серебра. Это была одна из пресловутых бытовых-роковых страстей, но вместе с тем и протест, ослушание, настоящий бунт в семье, за которыми я, ребенок, наблюдал с тихим изумлением, причем разыгрывалось все куда более неистово, ожесточенно и драматично, чем подобные коллизии сейчас, ибо прилично и неприлично, положено и не положено имело тогда в обществе гораздо более обязательную силу. Девушке, незамужней женщине не положено было бегать за мужчиной.
А сестра бегала, да еще в нашем же квартале, ювелирный магазинчик находился на параллельной улице, — одно слово, скандал. Для отца, конечно, это было мучительно. На глазах у всех дочь крутит любовь с аферистом, про которого каждый знает, что у него еще две пассии имеются.
В конце концов отец запретил ей — как-никак уже взрослой тридцатидвухлетней женщине — всякий контакт с любовником. Сцены между отцом и дочерью были ужасны: всхлипы, крики, рыдания, хлопанье дверьми, рявканье, ор.
Она ушла из дома, устроилась бонной и экономкой в семью врача. Через два года вернулась. Ювелир к тому времени женился на другой, на дочке фабриканта рыбных консервов.
Итак, сестра возвращается под кров родной и работает швеей-скорняжницей в отцовской мастерской, здесь же пройдя курс обучения. После смерти отца знакомится с иранским евреем, семья которого занимается торговлей коврами. Милый, обходительный человек, он ухаживает за ней годами, однако замуж за него она не идет. Он ей симпатичен, но только на определенном, не допускающем интимностей расстоянии. Она ходит с ним в кино, изредка и в оперетту, а по выходным, в хорошую погоду, они едут в центр города, обедают, идут гулять, заходят в кафе, а к вечеру он доставляет ее домой. И так годами.
На дни рождения, на Рождество он дарит ей золотые слитки с портретом шаха, разного калибра, от миниатюрных до увесистых, он дарит ей персидские кружева, медные блюда и медные кувшины — всю эту утварь мать находит ужасающей. Поклонника, который и к сестре, и к матери относится со старорежимной почтительностью, почти с благоговением, зовут Эфраим.
Один раз на какой-то праздник сестра идет с ним в синагогу, и один раз наносит визит его семье.
На вопрос, почему она с ним не съедется, отвечает: не настолько он мне нравится, чтобы вместе с ним жить.
Как-то ноябрьским утром сестра читает в газете заметку о последствиях пронесшейся ночью над Гамбургом
бури, с подтоплением домов и несчастными случаями на улицах. На Остерштрассе (Аймсбюттель) легковой автомобиль, за рулем которого находился 50-летний житель Нью-Йорка Хекмат X., столкнулся с такси, управляемым Детлефом Л. (31 год) из Нордерштедта. Находившийся на переднем сиденье рядом с американцем 62-летний житель Аймсбюттеля Эфраим X. от полученных ранений скончался на месте.
Эту газетную вырезку я нашел в маленьком игрушечном чемоданчике, где сестра хранила свои документы, а также несколько писем, объявления о помолвках и смертях, несколько фотографий, в том числе и одного из женихов, которого я раньше в глаза не видал.
— Все могло бы сложиться совсем иначе, — говорила она. Но уже с малолетства не видела способов хоть что-то подправить. Так и жила, пока не заболела и не легла на операцию. Ей только-только исполнилось шестьдесят восемь. В результате ей вывели катетер из кишечника. Сначала она умирала от стыда и страха, никуда не хотела ездить. Потом, несколько месяцев спустя, все-таки приехала нас навестить и за столом даже смешила детей шутками по поводу своего непроизвольного, отчетливо слышного газоиспускания: «Ай-яй-яй! — говорила она. — Как не стыдно!»