ЖЕНЩИНА ДЕВЯНОСТЫХ. Самое гнилое и наименее свободное время. Триумф спекуляций и спекулянтов, всеобщее вранье – куда более наглое и циничное, чем в семидесятых. Девушка девяностых работает либо редактором в телеигре, либо агентом в турфирме, либо рекламщицей, либо пиарщицей, то есть либо ничего не делает, либо, по толстовскому выражению, «делает ничего». В культуре – пир домовых: те, кто вышли из подполья, становятся законодателями мод и третируют всех, кроме своих друзей. Интеллектуальная жизнь перемещается в ночные клубы. Люди, делающие ничего, собираются там и говорят ни о чем, выкладывая огромные деньги за крошечные стопочки плохой водки. Девушки имеют черные ногти, проколотый пупок (язык) и книгу Зюскинда в рюкзачке.
Любопытно, что главный и безусловно лучший писатель девяностых – Пелевин – не создал ни одного запоминающегося женского образа, поскольку таких образов просто нет. Правда, есть Новодворская – выродившийся тип пламенной революционерки – и Хакамада, выродившийся тип деловой умняги семидесятых. Единственную более или менее правдивую книгу об этом поколении написала (а точнее, изблевала из себя) Анастасия Гостева, умная девочка со множеством дредов, это мода была такая, косички носить. Девушка девяностых обязательно ест кислоту, слушает психоделическую музыку и смотрит стильное кино, причем стильным кино считается обычно самый заурядный трэш – мусор, в котором встречаются изредка цитаты из трэша тридцатых годов. Девушка девяностых тусуется в Киноцентре. Иногда она увлекается политикой – и тогда ходит всю жизнь в одном и том же свитере, ненавидит власть (с представителями которой, однако, держит тесный контакт), легко впадает в истерику, тайно влюблена в начальника – абсолютного диктатора – и проводит все дни в беготне по пресс-конференциям. Кончает чаще всего замужеством – выходит за крупного кремлевского чиновника или вашингтонского финансиста.
Что происходит с типом стильной девочки, когда она взрослеет,- я пока не знаю. Большая часть таких девочек до сих пор не повзрослела. Остальные куда-то деваются, и больше я их нигде не встречал. Наверное, они превращаются во что-то совершенно неузнаваемое – но поверить, что становятся нормальными хорошими матерями и женами, как-то выше моих сил. Правда, разврат девяностых был не такой, за который платят жизнью. Он был халявный, как и все это позорное время. Так что, может, из иных действительно получились верные супруги и добродетельные матери, а другие ушли в «умняги» – этот тип, судя по временам, востребован опять.
О женщинах первого десятилетия XXI века говорить пока рано. Думаю, чудовищная примитивизация, которой мы все подверглись, скажется на них довольно жестоко. Мы живем в очень простое время: слушаем простые песни, читаем и принимаем всерьез простейшие и пустейшие книги вроде Мураками, забываем простейшие правила и отказываемся даже от простейших моральных ограничений. Все забыто. Такое чувство, что не было ни богатых и сложных семидесятых, ни счастливых и трагических шестидесятых. Русская жизнь после десяти лет гниения, распада и торговли всем, чем можно, в который уже раз началась с чистого листа.
Мне скучно с такими простыми девушками. Поэтому я ничего о них не знаю. Но поскольку упрощение затрагивает и меня – нельзя же жить в обществе и совсем от него не зависеть,- когда-нибудь мне тоже станет десять лет, и те, кого зовут сегодня поэтами, станут мне казаться поэтами, а то, что я делаю сейчас, станет мне казаться избыточным и ненужным. Такое возможно.
Тогда я расскажу вам о них все.
2003 год
Дмитрий Быков
Русский эмигрант, или Правила поведения в аду
В мировой литературе и даже, пожалуй, в мировом обывательском сознании закрепился непременный персонаж по имени Русский Эмигрант: он давно стал своим в достойном ряду, где мирно соседствуют Британский Полковник, Австралийский Абориген, Французский Бонвиван, Американский Коммивояжер и Немецкий Солдафон. Так складывается литературная репутация, от нее не отвертишься – и с годами начинаешь замечать во всякой немецкой философии, хотя бы и самой путаной, нечто неотменимо солдафонское, императивное, тяжеловесное, а во всякой французской новой волне, хотя бы и самой эстетской, нечто упрямо-бонвиванское, в парадном и не снимая шляпы; и даже американец, интенсивно осваивающий мировую культуру, всегда осваивает ее немного по-коммивояжерски – набирает образцов где придется и сам себе нахваливает. А русский – всегда эмигрант. Даже в русском почвенничестве всегда есть что-то эмигрантское, потому что уж русского-то почвенника местное население никогда не признает своим – до такой степени глупы патриотические представления о народе.
Сказанное вовсе не означает, что все англичане немного полковники, а все австралийцы слегка аборигены, но национальный тип никогда и не определяется большинством. Национальный тип, рискну предположить я,- та матрица (прости меня, Господи, за цитирование сурковизма – но будем считать, что это вачовизм), которая актуализуется чаще других, по крайней мере в последний век. Во всяком британце несколько раз за жизнь обязательно просыпается полковник. Россия же за последний век так часто переживала полное перерождение (из царизма в ленинизм, из ленинизма в сталинизм, из сталинизма в беспредел, из беспредела в гламур), что в эмиграции так или иначе оказывалась большая часть населения.
Эмиграция ведь – это не обязательно отъезд из страны. Это иногда еще отъезд страны из-под тебя. Это состояние, когда ты просыпаешься в новом мире и чувствуешь себя абсолютно ему ненужным. Видимо, именно поэтому в конце концов Владимир Набоков стал главным русским прозаиком XX века, хотя поначалу его теснили то Бунин, то Булгаков,- но Бунин в конце концов оказался приписан к русской дворянской классике, а Булгакова приватизировал масскульт, после чего из «Мастера» неожиданно поперла пошлость. Оказалось, она там все-таки была. Набокова не больно-то приватизируешь, в сериал не вытащишь, даже на сцене не поставишь, так что главной утехой интеллигента оказался сегодня он. А причина в том, что популярности автора чаще всего способствует лестная идентификация, которую он предлагает читателю.
Живейший пример – Бродский: благодаря его приемам (очень простым, наглядным, легко тиражируемым) каждый прыщавый подросток может почувствовать себя усталым, пресыщенным гением, высокомерно озирающим распад империи с высоты своей многовековой усталости. Сотни и тысячи молодых людей, не нюхавших жизни, принялись декларировать презрение к ней, заменяя метафоры дефинициями, а описания – перечнями, отказываясь от традиционной просодии и щедро мешая римские реалии с жаргонизмами, типа «бздюме Тиберия». Это бросило обратный рефлекс и на самого Бродского – в нем, стало быть, тоже была эта пошлость, раз она так легко из него извлекается. С Набоковым сложнее, имитировать его трудно, но востребованность его от этого не меньше: он учит эмигранта правильно себя вести. А поскольку мы все так или иначе эмигранты, хоть и вынужденные в экстремальных ситуациях возвращаться на Родину и защищать ее,- это не столько самый ценимый, сколько самый востребованный, прагматически полезный писатель. Читая Набокова, можно отличным образом воспитать в себе эмигранта. Причем такого, которого аборигены будут уважать, переводить и даже читать.
Русскими эмигрантами полна мировая литература, они торчат во всех ресторанах – одни пьют, другие подносят, все вместе плачут; русские эмигранты толкутся в России на каждом шагу – одни стенают по великой империи, другие – по уютной усадебке, третьи – по дому творчества в ближнем Подмосковье, четвертые – по ресторану Союза писателей, пятые – по фарцовке в подземном переходе на проспекте Маркса, шестые – по той же фарцовке, но уже в масштабах страны. Русский эмигрант – всегда бывший человек. «Все у нас было. Как-то-с: утконос, пальма, дикобраз, кактус!» Ах, какая была жизнь! Яр, Стрельна, МХТ, Шаляпин, кутежи до утра, личная цыганка, бочка хересу, икра ложками, Политехнический, хиляние по Броду, кафе «Артистическое», брюки дудочками, я трахал польку, Генка – чешку (о, наши польки и чешки!), Хрущев орал, первые джинсы, спекуляция театральными билетами из-под полы, «Таганка», программа «Взгляд», кооператив «Прорыв» (шили носки на всю Москву), оргии в «Праге», кутежи до утра, личная цыганка, бочка хересу, кокаин ложками,- и сквозь все это лейтмотивом: Боже, какими делами я рулил! Боже, какая была жизнь! Но нет в этом мире ничего прочного – по крайней мере в России: утконос, пальма, дикобраз, кактус – позор, облава, бегство, таксист.