«Синергия креативных гражданских групп (предпринимательской, научной, культурологической, политической) в общих (значит, национальных) интересах выглядит позитивной альтернативой самозванству офшорной аристократии с ее пораженческой психологией».
Не выглядит, к сожалению. Не совсем понятно, при чем тут синергия, и не очень видны пока эти стройные ряды предпринимателей-культурологов, кладущих живот на алтарь национальных интересов. Очевидны пока лишь позитивные ценности, на основании которых они будут идентифицироваться и объединяться. Эта ценность – немыслимая самоупоенность полуобразованных людей, составляющих сегодня российский политический класс и компанию его подголосков.
Эта самоупоенность сквозит во всем – в манерах, в аргументации, в полемике, в костюмах, лексике, интонациях; нет, ребята, не деньги им нужны и даже не сырье. Власть?- не нужна и власть, она уже есть. Им важно чувствовать себя ин-тел-лек-ту-ала-ми, вот чего они теперь захотели. Это и будет главной победой русской демократии: создание такого контекста, чтобы сервильные ничтожества и многоречивые недоучки чувствовали себя солью земли.
Вот этого-то у них и не получится.
«Никогда твоя пасть не спросит как надо о том, «хорош ли был рейс».
2007 год
Дмитрий Быков
Телегия
В русской литературе семидесятых годов XX века сложилось направление, не имеющее аналогов в мире по антикультурной страстности, человеконенавистническому напору, сентиментальному фарисейству и верноподданническому лицемерию. Это направление, окопавшееся в журнале «Наш современник» и во многом определившее интеллектуальный пейзаж позднесоветской эпохи, получило название «деревенщиков», хотя к реальной деревне, разумеется, отношения не имело.
Реальную русскую деревню следовало описывать средствами экспрессионистскими, или фантастическими, или, в крайнем случае, житийно-апокрифическими, но никак не прогорклыми красками из арсенала народнического реализма, благополучно исчерпавшегося еще во времена Николая Успенского. Что бы Толстой ни писал о народе в заметках вроде «Благодатной почвы», в художественной литературе получалась «Власть тьмы», по нагромождению ужасов многократно превосходящая нелюбимого автором Шекспира. К началу застоя в деревне гнили сразу два уклада – общинный и колхозный; оба были неэффективны и способствовали моральному разложению. Об этом реальном положении дел после Овечкина и отчасти Троепольского писали только Черниченко со Стреляным, но они ведь очеркисты, и если кому стоило браться за тему всерьез, то, пожалуй, действительно очеркисту. Изменить ситуацию в глобальном смысле ему не по плечу, но спасти тех, кого еще можно спасти, только он и властен. Не случайно очерк – основной жанр собственно деревенской литературы: жанр быстрого реагирования. Что до деревенщиков, они ничего исправлять не желали, и большинство их текстов были формально выдержаны в жанре сельской элегии, «телегии», «элегических куку». Все, что можно было сказать о наступлении города и умирании древних богов, уже сказал Есенин в «Сорокоусте», а в менее концентрированном виде – Клюев. Но деревня, повторяю, никого не интересовала. Проза и поэзия «деревенщиков» – литература антикультурного реванша, ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от имени наиболее несчастного и забитого социального слоя, а именно крестьянства.
Правду сказать, вражда народа и интеллигенции – чистый продукт почвеннического вымысла. На самом деле это вражда одной интеллигенции к другой. Любой, кому случалось жить в деревне или хотя бы подолгу гостить там, знает, что зависть и вражда деревенских к городским в девяноста случаях из ста преувеличена либо вовсе выдумана. Персонажи, подобные Глебу Капустину из шукшинского рассказа «Срезал», водились и в городской среде, и как раз односельчане – что у Шукшина очень точно показано – этого жлоба ненавидели, хоть и любовались его жлобиадами. Ненависть деревенщиков к городу – не что иное, как реакция на формирование нового класса, или, если угодно, нового народа. Сам факт появления авторской песни в пятидесятые-шестидесятые годы свидетельствует о появлении этого класса: народом называется тот, кто пишет народные песни. С пятидесятых годов народом работали Окуджава, Матвеева, Визбор, Ким, Анчаров, Галич, позднее Высоцкий. Прослойку, голосом которой они стали, ненавидели многие и за разное: Солженицын заклеймил ее именем «образованщины», а так называемые деревенщики, не решаясь поддержать Солженицына впрямую, клеймили ее за оторванность от почвы, за неумение своими руками растить хлебушко. Квинтэссенцией такого отношения к этому новому народу – которому, между прочим, СССР и был обязан конкурентоспособностью и выживанием как таковым,- была частушка из романа Евтушенко «Ягодные места», хвалебное предисловие к которому, между прочим, писал Распутин: «Англичане с Ленинграда к нам приехали в колхоз и понюхали впервые деревенский наш навоз». Все это было развитием старого есенинского тезиса из самых слабых его стихов – к сожалению, в процессе алкогольной деградации его личности лирика тоже все меньше походила на гениальное новаторство его ранних стихов и постепенно скатывалась к дискурсу «скандал в участке»:
– Но этот хлеб, который жрете вы…
Ведь мы его того-с…
Навозом…
Ну да, жрем, а вы что жрете? Обжорство становится при таком подходе эксклюзивной приметой горожанина, а селянин знай себе его прокармливает, надрываясь в полях; апология навоза как символа сельской здоровой морали и честного труда заразила даже таких авторов, как Пастернак – «И всего живитель и виновник, пахнет свежим воздухом навоз». Таких вкусовых провалов, как «Март», у этого автора немного, это и вообще довольно слабые стихи – многословные, очень советские, декларативные («как у дюжей скотницы работа, дело у весны кипит в руках», и рифма «работа» – «до пота» отсылает к сборникам вроде «Твоя спецовка, парень»). Но гений проговаривается и в неудачных стихах: навоз – действительно всего виновник, ключевое понятие сельского реваншизма. Горожанин виноват в том, что не нюхает навоза, что прорвался в отвратительный, бездуховный город, где все со всеми, свальным образом, как в романе Василия Белова «Все впереди». Вот как выглядел стандартный рассказ в почвенном журнале «Наш современник» семидесятых годов: в родную деревню приезжает городской житель. Он выбился там в начальники чего-то. Жена его – обязательно крашеная блондинка с сантиметровым слоем косметики. Дома его ждет сгорбленная маманя, а то и ветеран-папаня, надевающий по случаю приезда отпрыска все медали. Сдвигают столы, режут сало (выступающее в функции библейского тельца), и вечером менее удачливые одноклассники нашего героя – все сплошь почему-то механизаторы или шофера – сходятся повспоминать да подивиться обновам, которых начальничек навез родне. Гордая мама не налюбуется на сына, но в город переезжать не хочет, да и невестка ей не шибко нравится – распутная больно, не по делу ухватиста – наряды хапает, а ухвата ухватить не умеет… Я как сейчас вижу перед собой этот кадр, кочевавший из одной сельской картины в другую: пригорюнились, опершись на натруженные руки, неотличимые старушки – и поплыла над столом тихая, простая песня на музыку Евгения Птичкина; вот и балалайки вдруг подхватили прозрачный, как речка детства, чистый мотив… Закручинилась и Нинка из сельпа (склонять «сельпо» считалось хорошим тоном): много соблазнов пришло через нее на местных мужиков, но сейчас и она горько задумалась про жизню свою… Но вот и пляска: дробит каблуками пол только что демобилизовавшийся из Вооруженных Сил конопатый Пашка, тоже механизатор, а вокруг него лебедушкой ходит Дуся, дождавшаяся своего ненаглядного. Скоро они поженятся и въедут в новую избу, построенную для них всем колхозом. Павел и его пава заставляют старшее поколение прослезиться: вон, не уехали из села, не то что некоторые!
Утром, страдая от похмельной тоски, начальничек выходит босыми ногами на росную траву. На крыльце уже смолит самосад рано просыпающийся батя. «Подвинься, батя»,- угрюмо говорит отпрыск. Батя подвигается, отпрыск выбрасывает бездуховную «пегасину» и просит у старика самосаду. Старик охотно делится. Петуховы (почему-то обязательно Петуховы), старший и младший, оба неуловимо схожие статью и ухваткой, молча дымят. Финал открытый – но у читателя, зрителя и любого другого потребителя не остается сомнений, что сынок-начальник забросит свой пробензиненный, заасфальтированный город, кинет и продавщицу – и переедет к истоку. Для подтверждения этой оптимистической гипотезы можно еще на финальных титрах пустить покос, и чтобы впереди косарей гордо вышагивал Петухов-младший.