Но это странное мастерство: оно совсем нам не подчиняется! Наоборот, как только мы собираемся использовать его, оно ускользает, проскальзывает меж пальцами, высмеивает нас и оставляет нас в круглых дураках, как начинающего скульптора, который хочет сымитировать удар резца Мастера: мы промахиваемся. Мы даже ударяем себе по пальцам. И учимся. Возможно, мы учимся не хотеть. Но это чуть посложнее (сложнее с нашей точки, конечно же, потому что все усложнено на этой стороне; это сама сложность). На самом деле, это просто. Мы учимся закону ритма. Потому что Истина — это ритм.
У Истины живые течения, стремительные потоки, неторопливые пространства, которые погружаются сами в себя, как море погружается в более глубокое море, как великая птица погружается в голубую бесконечность; у Истины внезапные настояния, крошечные алмазные точки, которые сверлят и пронзают, необъятные белые пространства как степи в вечности веков, как бездонный взгляд, который проходит из жизни в жизнь, океаны печали и тяжкого труда, континенты ходьбы, дороги и дороги мольбы и жжения; у Истины внезапные прорывы, чудесные мгновенные результаты, долгое, безмерное терпение, которое сопровождает каждый шаг, каждый жест, каждое содрогание существа, как журчание вечности, которое несет минуту. И всегда, позади этого молчания или этой вспышки, позади этой обширной медленности, распускающей свой шлейф вечности, позади этой раскрывающей жгучей точки, этого командного слова, этого принуждающего давления, есть как бы спокойная ясность, кристальная дистанция, маленькая снежная нота, которая, как кажется, все путешествует и путешествует через пространства спокойного света, просачиваясь из сладкой бесконечности, которая проступает маленькими капельками из великой солнечной прерии, где никто не страдает, не действует и не становится — из необъятного пространства, которое несет маленькую ноту, несет жест, несет слово; и действие внезапно бьет ключом из бездонного Покоя, где шумы времени, следы людей и вихри печалей вновь покрываются мантией вечности, уже излеченные, уже прошедшие, уже выплаканные. Ибо Истина несет мир как на великой мантии нежности, как в бесконечности неба, где растворяются наши черные птицы, наши райские птицы, те печали, эти печали, серые крылья, розовые крылья. Все объединяется, настраивается на эту ноту и становится верным; все просто и безупречно, без следа, без отметины, без сомнения, потому что все вытекает из этой музыки, и этот мелкий мимолетный жест согласуется с великой зыбью, которая будет еще накатываться, когда нас уже не будет.
Но если, только на минутку, вмешивается «я» — этот маленький вихрь, маленькое «я», маленькая цепляющаяся жесткость, маленькое своеволие — так все портится и начинает скрипеть и пачкаться, хотеть или не хотеть, запинаться, действовать неуверенно — это мгновенная путаница: последствия действия, последствия всего, тяжкое воспоминание, липнущий след, тяжкий труд во всем. Ибо не достаточно быть прозрачным в голове, надо быть прозрачным везде.
В этой спокойной прозрачности, стоящей позади, мы, на самом деле, открываем второй уровень путаницы, более низкий (это действительно путь нисхождения). По мере того, как успокаивается ментальная механика, мы начинаем замечать, до какой степени она покрыла все — все существование, до малейшего жеста, до самого слабого взмаха ресницы, до малейшей вибрации, как ненасытная гидра, стремящаяся захватить все — и мы начинаем видеть странную фауну, которую она покрывала. Это больше не арена, это кишащее болото, в котором варятся всевозможные психологические микробы: тьма крошечных рефлексов, как подрагивание ложноножки, полуавтоматические реакции, беспорядочные побуждения, тысячи желаний, и самые крупные пестрые рыбины наших инстинктивных склонностей, наших застарелых вкусов и отвращений, наших «естественных» симпатий, и вся неблагозвучная игра симпатий и антипатий, притяжений, отвращений — зубчатая передача, которая восходит к Докембрийской эпохе, чудовищный остаток привычки пожирать друг друга, несметный многокрасочный водоворот, в котором избирательные симпатии вряд ли являются чем–то большим, чем продолжением пищевых симпатий. Стало быть, есть не только ментальная механика, но и витальная механика. Мы желаем, мы хотим. И, к сожалению, мы хотим всевозможных противоречивых вещей, которые смешиваются с противоречащими им желаниями соседа, что создает невообразимый бардак, так что мы даже не знаем, не готовит ли сегодняшний триумф маленького желания наше поражение завтра; и мы не знаем, не вырабатывает ли это удовлетворенное желание, эта строгая и праведная добродетель, этот благородный вкус, этот благонамеренный «альтруизм», этот бескомпромиссный идеал еще более худшей катастрофы, чем та, которую мы хотели избежать. Вся эта витальная какофония, облепленная ментальными этикетками и своими оправданиями, разглагольствующая и приводящая свои чудесные неоспоримые доводы, проявляется в своем истинном цвете, можно сказать, в маленьком спокойном прояснении, где мы отныне заняли свою позицию. И здесь тоже, постепенно, мы применяем процесс демеханизации. Вместо того, чтобы погружаться в наши ощущения, наши эмоции, наши вкусы и наши отвращения, наши уверенности и наши неуверенности, как животное в свои когти (но без надежности животного), мы делаем шаг назад, останавливаемся, мы позволяем пройти потоку, реакции, категорическому суждению, мутной или менее мутной эмоции — в любом случае, это помутнение в этом маленьком ясном потоке, который течет позади, в этом луче безошибочного солнца: вдруг ритм нарушается, вода больше не чистая, луч распыляется. И эти нарушения, эти расстройства, эти несогласные вмешательства становятся все более и более непереносимыми: это как внезапная нехватка кислорода, погружение в грязь, непереносимая слепота, расщепление маленькой песни, которая делает жизнь такой ровной, широкой и ритмичной, как великая прерия под дуновением пассата, приходящего из других краев.