Но где он, мистический ключ к третьему уровню? На самом деле он вовсе не мистический, хотя он полон мистерий; он не зависит от сложных инструментов, он не кроется в каком–то тайном знании и не падает с небес для избранных — он здесь, почти видимый для обнаженного взгляда, совершенно простой и естественный. Этот ключ был с начала времен, в этом семени, которое вынашивало огонь: это нужда охватывать и брать; он был там, в этой великой туманности, которая собирала свои крупицы атомов: это нужда расти и быть; он был и под этими спящими водами, которые уже кишели огнем неспокойной жизни: это нужда воздуха и пространства. И все начинает двигаться, побуждаться одним и тем же огнем: гелиотроп — к солнцу, голубь — к своей стае, а человек — не известно к чему. Безмерная Нужда в сердце миров и там дальше, в галактиках, на границах Андромеды, которая охватила все в объятии смертного тяготения. Эту нужду мы видим на собственном уровне, она мала или менее мала, она требует воздуха и солнца, она требует спутников и детей, она требует книг, искусства или музыки, миллионов разных вещей — но есть только одна настоящая вещь, она требует только одной музыки, единственного солнца и единственного воздуха. Это нужда бесконечности. Потому что она рождена из бесконечности. И покуда она не прикоснулась к своей единственной вещи, она не исчезнет, и галактики не перестанут поглощать друг друга, и люди не прекратят биться и трудиться, чтобы обрести единственную вещь, которую, как они думают, они не имеют, но которая побуждает, толкает изнутри, которая разжигает свой неудовлетворенный огонь, пока мы не достигнем окончательного удовлетворения — и одновременно полноты этих тщетных объектов, и этой эфемерной розы и этого маленького никчемного жеста. Именно этот Огонь является ключом, потому что он рожден всевышним Видением, которое посеяло это семя; именно этот Огонь знает, потому что он узнает себя везде, в вещах и в существах, в этом камешке и в звездах. Именно этот Огонь нового мира жжет в сердце человека «это он пробужден в тех, кто спит», — говорят Упанишады.[17] И он не остановится, пока все не вернется к своей полной истине, и мир — к своей радости, потому что он рожден из Радости и для Радости.
Но поначалу это я огня смешено со своими темными трудами; оно захвачено желанием, борется и напрягается; оно ползет вместе с червем, вынюхивает на ветру свою добычу. Оно должно беречься и выживать. Оно ощупывает мир своими маленькими усиками, оно видит фрагменты, оно видит только свою нужду. И в человеке — думающем животном — оно расширяет свой круг, оно щупает еще, оно добавляет свои идеи, систематизирует данные: оно творит законы, ученые труды, евангелии. Но, позади всего этого, есть я огня, которое побуждает, это нечто, что не останавливается, что не терпит законов, систем, евангелий, что чувствует стену за каждой узнанной истиной, за каждым установленным законом, что чувствует ловушку за каждым схваченным открытием, как если бы схватить что–либо означает поймать себя в ловушку; есть нечто, что направляет этот усик, но что не терпит даже этот усик, не терпит рычаги и всю эту механику для изучения мира, как если бы эта механика и этот усик и этот взгляд набрасывали бы последнюю вуаль на мир и мешали бы прикоснуться к обнаженной реальности. Есть этот крик существа в глубинах, который хочет видеть, который действительно так нуждается в том, чтобы видеть и наконец–то выскочить в свободный воздух: это хозяин усика, а не раб усика. Как если бы, действительно, хозяин был извечно заключен там, с трудом выпуская свои ложноножки, щупальца и все свои разноцветные сети, чтобы попытаться воссоединиться снаружи. Затем, однажды, под давлением этого огня нужды, механика начинает трещать по швам. Все трещит: законы, евангелии, знания и все правосудия мира. С нас достаточно! Мы не хотим даже самого лучшего из всего этого, это все еще тюрьма, все еще ловушка — мысли, книги, искусства и бог–отец — нечто иного, нечто иного! О! нечто, в чем мы так нуждаемся и что не имеет названия, кроме своей слепой нужды… И мы демеханизируем с той же скоростью, с которой механизировали. Все сожжено, не осталось ничего, кроме этого чистого огня. Этого огня, который не знает, который не видит ничего, больше совсем ничего, даже маленьких обрывков частей, которые он так старательно собирал. Этот огонь почти болезненный: он стремится и трудится и ищет и ударяется; он хочет истины, он хочет нечто иного, как когда–то он хотел предметов, миллионов предметов мира, и стремился ими обладать. И постепенно все поглощается. Растворяется даже желание нечто иного, даже надежда когда–либо объять эту невозможно чистую истину, даже усилие — все проскальзывает меж нашим пальцев.