На мгновение Карагай замер, напрягаясь, а затем быстро и резко повернул ей голову, рванув подбородок Сабиры вверх и назад. Раздался громкий хруст, и Карагай выпустил обмякшее тело Сабиры в руки охранников. Те тут же ловко подхватили его под руки и поволокли прочь, подальше и побыстрее, – в сторону.
Батый закрыл глаза и долго молчал. Затем поднял голову и медленно обвел присутствующих спокойным, невыразительным взглядом. Взгляд его остановился на советнике. Лицо Бушера оставалось невозмутимо.
– Я сначала хотел одарить Сабиру дорогими подарками – за честный и смелый ответ, – сказал Батый Бушеру. – Но потом подумал: мой поступок станет еще до заката известен во всей Орде… – Батый помолчал и продолжил: – Мои воины скажут: Сабира отказалась умереть за хана, а хан ее одарил. Нас бы за это удавили тетивой!
– «Хан несправедлив», сказали бы в Орде, – предположил Бушер.
– Поэтому я решил, – подытожил Батый, – пусть Сабира лучше умрет…
– Хан Бату справедлив ко всем, скажут теперь в Орде.
– Верно, Бушер, – согласился Батый. – Именно так в Орде и скажут.
Начиная от леса по полю брани уже поползли сборщики. Ползли по двое. Первый выдергивал из убитого стрелу и передавал ее назад, второму, двигавшемуся за ним с огромной вязанкой окровавленных стрел за спиной. После этого первый осматривал, переворачивая тело с целью обнаружения мелких ценностей: нательного креста, ладанки, перстня.
Крупные предметы – одежда, оружие – сборщики оставляли: завтра они же повторят проход с двумя повозками. Мечи, щиты, шлемы, кольчуги да бахтерцы никуда не денутся. Иное дело – стрелы. Нельзя оставлять. Стрелы могут понадобиться сейчас же, немедленно. Или серебряное кольцо. Как оставить? За ночь срежут вместе с пальцем.
Сборщики ползли, потому что убитых и раненых было много, а нагибаться к каждому – кошмар. Нагнуться тысячу раз за вечер хуже, чем сутки без сна в седле, попробуй и поймешь. Тем более стрелы почти никогда не выдергиваются, – приходится из мяса ножом вырезать. Хоть мертвый, а тоже работа. Но каждый третий, четвертый – живой! Вырвать стрелу из раненого, вырезать, не теряя время, – большое искусство. Только молодым кажется просто – перережь ему горло и вырежи, – мертв. Да, так. Но ждать, ждать смерти порой приходится довольно долго, а сила в умирающих необычайная: почти любой, даже желторотый птенец, проживший четырнадцать весен всего, может сломать тебе горловой хрящ, если ему неверно перерезать горло или ударить не в самое сердце.
Это великое мастерство и искусство – вынимать, вырезать стрелы. Этому учат с пеленок. К тридцати такие становятся мастерами: по три, четыре, а то и пять сотен стрел – с полудня до заката. Живых же мастер редко добивает, – только таких, кто смог бы еще выжить.
Игнач, плывя над самым дном, понял, что достиг середины русла. Теперь впереди было самое трудное: вставить в рот себе тонкую трубку – ствол срезанного им дудника с примотанным к нему оперением татарской стрелы, развернуться под водой брюхом верх и медленно, никак не помогая себе руками, начать всплывать…
Обычно, когда, выныривая, достигаешь поверхности, первой на воздухе появляется отплевывающаяся, жадно глотающая воздух голова. Сейчас ему этой роскоши не дано: голова должна остаться под водой. Дышать – через стрелу-тростинку. Только. Нельзя вдохнуть сразу, как только оперение «стрелы» окажется на воздухе: в трубке глоток воды, его надо сперва спокойно втянуть в рот и проглотить. Глоток – пустяк. Но если вдохнешь, поперхнешься. А это – мгновенная смерть.
– Смотри, Ахмед! – татарский лучник указал на середину реки, где медленно всплыл труп русского ополченца с торчащей изо рта стрелой. – Он плыл, оглянулся, увидел меня… Испугался. А!!! – лучник потешно изобразил, как русский от удивления и страха раскрыл рот – от лба до груди. Получилось потешно, оба расхохотались. – А я тут – р-р-раз!!! Ты понял, Ахмед?!
– Э-э, врешь! – возразил Ахмед. – Это Кирсай убил. Он всегда стреляет в глаз, в рот или в ухо.
– Я тоже как Кирсай!
– Нет, ты как Кокса…
– Что – как Кокса?
– Такой же болтун!
Ахмед высунул язык едва ли не до живота и заболтал им в воздухе совершенно свободно и непринужденно, как тряпкой.
Оба лучника чуть не упали с коней от смеха.
…Игнач чувствовал, что первый поворот он прошел, река уже унесла его с самого опасного участка. Теперь надо было слегка подработать рукой, чтобы пройти брод с песчаным перекатом – точно между правой и левой отмелью. Однако шевелиться было очень опасно. Скорость омывающих его потоков увеличивалась, и Игнач понял, что идет правильно, – так вышло само собой. Наконец-то судьба улыбнулась хоть в чем-то ему!
Он плыл, делая длиннейшие вдохи и выдохи, ощущая, что окоченел настолько, что у тела нет сил уже даже и на дрожь. Мальки пескарей, гольцов, крошечные, раз в пять короче мизинца, стали вдруг что-то выбирать у него из ресниц широко открытых неподвижных глаз, смотрящих сквозь воду вверх, в небо. Мальки нашли у него что-то съестное и стали жадно ощипывать ресницы, как козы весенний кустарник. Это было не больно, но беспокоило. «Чем там можно разжиться, в ресницах, в уголках глаза? Только слезами», – подумал Игнач.
По броду, который он только что успешно миновал, пошла к Городу – сотня за сотней – татарская конница. Мальки мгновенно исчезли, как их сдуло.
Солнце село, но темней не стало, – Город занялся большим огнем…
Апоница, оставшийся один на верхней галерее, стоял и смотрел, как умирает Город, в котором прошла вся его жизнь. Никаких мыслей, молитв и надежд не было в его голове. Он просто стоял и держал в руках мешок.
Невыносимо жаркий дым имел особый запах – горящей плоти людской, крови, горящего скарба и утвари, служившей долгие годы и впитавшей в себя жизнь поколений.
Ужасный, выжигающий глаза и душу дым: никому не дай Бог! Забудешь все, но этот запах дыма – не забудешь.
Внезапно в памяти Апоницы всплыло какое-то в детстве услышанное печальное сказание о каком-то Городе, может быть, Китеже, о том, что не осталось во Граде ни одного живого: о том, что все равно умерли и единую чашу смертную испили. «И не было тут ни стонущего, ни плачущего, – ни отца и матери о детях, ни детей об отце и матери, ни брата о брате, ни сродников о сродниках, но все вместе лежали мертвые. И было все то за грехи наши».
Внизу бушевало пламя, охватившее уже княжий терем, но старый, мудрый княжеский советник Апоница знал, что он не умрет в огне.
Гораздо раньше он задохнется в дыму.
Сзади хлестнуло огнем, конь рванулся вперед, но лед перед ним вдруг затрещал, потемнел… Конь всхрапнул, встал на дыбы, не желая двигаться вперед, и тут же лед начал с треском ломаться, так быстро, что первые три крестоносца провалились в воду почти одновременно. Черная апрельская вода Чудского озера…
– Алешка, а ведь мы опоздали!
Коля Аверьянов с трудом растолкал, вернул сына к действительности:
– Давай быстрей! Будильник не прозвонил.
– Как?!
– Старый. Его купили, когда мне было тринадцать, как тебе сейчас.
– Они провалились под лед!
– Кто они?
– Рыцари. На Чудском озере.
– Вот тоже, удивил! Быстрей, подъем!
– Папа! – Алешка не спеша сел на кровати и зевнул. – Кто понял жизнь, тот не спешит, – ты знаешь?
– Мне сегодня на полигон. Очередная показуха. Однодневные учения, смех. Но к девяти не прибуду – голову снимут.
– А у нас сегодня полдня, до обеда, – автобусная экскурсия.
– Куда?
– Не знаю. Сначала в райцентр, а там уж прояснится. Но что-то по истории, сказали.
– Ты опять эту ковбойку надеваешь? Ты ее третью неделю, по-моему, уже носишь…
– Да, вещь проверенная.
– Причем не стирая!