Так вот — Лидвина вобрала в себя все телесные недуги, жадно искала физических страданий, наслаждалась своими язвами. Она, можно сказать, сжинала и увязывала муки, а кроме того, была урной, куда всякий изливал избыток своих недугов. Если вы захотите говорить о ней не так, как измельчавшие агиографы нашего времени, постигните сперва этот закон замещения, чудо всецелой любви, сверхчеловеческую победу мистики: замещение станет стволом вашей книги, и все деяния Лидвины сами собой, естественно прилепятся к нему.
— Что же, — спросил Дюрталь, — этот закон и до сих пор существует?
— Да, я знаю монастыри, в которых он применяется. Кроме того, такие ордена, как кармелитки и клариссы,{23} всегда соглашаются принять на себя искушения, которыми страдают люди; так что их монастыри, если угодно, учитывают векселя, которые сатана предъявляет неимущим душам, и таким образом полностью оплачивают их долги.
— Но ведь, — покачал головой Дюрталь, — чтобы согласиться вот так вот вызвать на себя штурм, направленный на другого, надо быть совершенно уверенным, что сам не погибнешь под огнем?
— Монахинь, Господом нашим избранных как очистительные жертвы всесожжения, в общем-то, немного, — ответил аббат. — Обычно, и особенно в наш век, они обязаны собираться вместе, соединяться, чтобы не слабея выносить бремя искушающего их зла: ведь душа, которая могла бы в одиночку вынести сатанинские приступы, часто весьма жестокие, должна быть поистине избранной Богом и иметь помощь ангельского воинства… — Старый аббат помолчал и сказал еще: — У меня есть некоторый опыт, чтобы говорить об этом: я был исповедником монахинь-искупительниц в монастырях.
— Подумать только, что мир еще спрашивает, зачем нужны молитвенные ордена! — воскликнул Дюрталь.
— Это громоотводы общества, — с необычайной силой промолвил аббат. — Они навлекают на себя демонские флюиды, как фильтр, поглощают соблазны порока, молитвами своими покрывают тех, кто, подобно нам, живет во грехе; наконец, они умиряют гнев Всевышнего и не дают Ему наложить интердикт на всю Землю. О, конечно, сестры, посвятившие себя уходу за больными и калеками достойны восхищения, но насколько же их задача легка в сравнении с теми, кого вбирают в себя ордена строгой жизни: ордена, в которых покаяние никогда не прекращается, где даже ночи на ложе проходят в рыданиях!
Он, что ни говори, интересней своих собратьев, подумал Дюрталь, когда они расставались. Аббат пригласил его заходить, и несколько раз Дюрталь бывал у него.
Старик всегда принимал его ласково. Дюрталь то и дело неприметно прощупывал его на предмет разных вопросов. Когда дело касалось других священников, аббат отвечал уклончиво. Впрочем, судя по тому, что он сказал, когда Дюрталь вновь завел речь о Лидвине — магните скорбей, — Жеврезен и не придавал их качествам большого значения:
— Видите ли, душе слабой, но честной лучше во всех отношениях выбрать себе духовника не из приходского духовенства, которое потеряло всякое чувство мистики, а из монахов. Только они знают, как действует закон замещения, и если видят, что, вопреки их усилиям, кающийся не может устоять, избавляют его от греха, принимая его искушения на себя или переводя в какой-нибудь монастырь в провинции, где твердые духом началят их.
В другой раз Дюрталь показал ему газету, где обсуждался вопрос о национализме; аббат, пожав плечами, отмел шовинистическую ахинею: «Для меня родина там, где мне хорошо молится».
Кто же он — этот аббат? Толком Дюрталь так о нем ничего и не знал. Книгопродавец рассказал, что из-за возраста и немощей аббат Жеврезен уже не мог регулярно совершать службу. «Но я знаю, что по возможности он еще служит мессу в монастыре, думаю, что исповедует некоторых братьев, — продолжал Токан и добавил презрительно: — Ему едва хватает на жизнь, и в епархии к нему из-за его мистических идей вряд ли хорошо относятся».
Вот и все о нем сведения. Он явно прекрасный священник: даже по лицу видно, вновь и вновь говорил себе Дюрталь. Рот и глаза у него в таком противоречии, которое явно говорит о совершенной доброте: губы, довольно толстые и синеватые, всегда влажные, улыбаются приветливо, но почти печально, а голубые детские глаза под густыми белыми ресницами на красноватом лице, усеянном лопнувшими сосудиками по щекам цвета спелого абрикоса, смеются наперекор этой печали.
«Так или иначе, — заключил Дюрталь, очнувшись от грез, — напрасно я не продолжил знакомства с ним».