Выбрать главу

Собственно, я лишь пару лет назад начал рассматривать карты так внимательно. Раньше я воспринимал их как, скажем, декоративные элементы или анахронические символы, уцелевшие в эпоху конкретики и непосредственности экзотических репортажей без обиняков. Все началось с войны на Балканах. У нас все начинается с войны или же войной заканчивается, так что это в порядке вещей. Я просто хотел знать, во что целит артиллерия и на что смотрят летчики. В газетах, на картах-схемах, все выглядело слишком аккуратно и слишком стерильно: название местности и рядом стилизованная вспышка взрыва. Никаких рек, никакого рельефа, никакой топографии, признаков природы или цивилизации — лишь обнаженный топоним и взрыв. Мне надо было отыскать Воеводину, потом что это ближе всего. Мальчиков война всегда будоражит, даже если и ужасает. Красные огоньки вдоль Дуная — Белград, Батайница, Новый Сад, Вуковар, Сомбор — двадцать километров до венгерской границы и всего четыреста пятьдесят до моего дома. Лишь настоящая карта может заставить нас прислушиваться к далеким звукам. Ни телевидение, ни газета не в состоянии воспроизвести столь конкретную вещь, как расстояние.

Может поэтому ветшание моей словацкой карты сразу навело меня на мысли о ветшании как таковом. Красные огоньки вдоль Дуная начинают пожирать бумагу, огонь распространяется дальше, с Воеводины, из Баната изливается на Большую Венгерскую низменность, охватывает Семиградье, чтобы наконец перевалить через край Карпат.

Все это исчезнет, перегорит, будто лампочка, и останется лишь пустая сфера, которую заполнят новые формы, не представляющие для меня ни малейшего интереса, поскольку это будут все более испаскудившиеся версии повседневности, прикидывающейся праздником, и нищеты, вырядившейся роскошью, карнавальный бардак, помоечная мультипликация, пластик, моментально приходящий в негодность и при этом — подобно отходам и свалкам — практически вечный, разве что его поглотит пламя, ибо прочие стихии над ним не властны. Так я размышлял, пока мы ехали через Леордину, Вишеу-де-Жос, Вишеу-де-Сус по направлению к перевалу Прислоп. Машин на шоссе почти не было, но высыпали сотни людей. Они стояли, сидели, прогуливались, одетые празднично и торжественно. Выходили из своих деревянных домов, покрытых гонтовой чешуей, соединялись, как разрозненные капли соединяются в ручейки, и наконец широкой волной заливали обочины, асфальт, дно долины. Белые рубашки, темные платья и пиджаки, шляпы и платки. Через приоткрытые окна веяло нафталином, праздником и дешевыми духами. В Вишеу-де-Сус народу было столько, что нам пришлось почти остановиться, и люди протискивались справа и слева. Мы стояли на месте, но путешествие продолжалось. Праздничная гурьба все более поглощала нас, и это напоминало путешествие против течения времени. Никто ничего не продавал и не покупал. Во всяком случае, мы не видели. Вдалеке высился бурый массив Петросула. На вершине лежал снег. Был третий день православной Пасхи, и праздник символизировал плавную инерцию материи. Человеческие тела отдавались силе притяжения, словно стремясь вернуться к первоначальному состоянию, когда их дух еще пребывал на свободе, не трепетал, не пытался вылепить мерзостную оболочку по какому-никакому подобию.

За поселком Моисей мы остановились. На пустыре у шоссе сидели четыре деревенских старика. Они указывали куда-то вдаль, что-то демонстрируя нам на далеком лесистом склоне. Мы поняли, что там монастырь. Среди деревьев разглядели макушку колокольни. Старики просто сидели и смотрели в ту сторону, словно это сидение могло заменить праздничную литургию. Они уговаривали нас съездить туда. Но мы спешили. Оставили их, полулежащих, неподвижных, вглядывающихся и прислушивающихся. Возможно, они дожидались, пока заговорит колокол, пока что-то сдвинется с места в застывшем пространстве праздника.

Все это должно было исчезнуть. Ночью на главной улице в Гура Хуморулуй пятнадцатилетние подростки хотели продать нам немецкие номера. Уверяли, что те сняты с БМВ. Всему суждено было сгинуть и уподобиться остальному миру. Да, в мой первый румынский день на меня нахлынула вся печаль континента. Повсюду виделся упадок, и с трудом верилось в возрождение. Заправщик на бензоколонке в Симпулунге был вооружен. Он вынырнул из полумрака и жестами показывал, что ничем не может нам помочь. Но через километр обнаружилась еще одна заправка, сиявшая, словно карнавал посреди архаической ночи. Там могли помочь всем чем угодно, а «пистолеты» были засунуты в горлышки пластиковых бутылок от кока-колы. Подходили мужчины с парой канистр, потом уходили во тьму на поиски своего оцепеневшего транспорта.

За спиной у нас был Марамуреш. А также покрытый снегом и настом перевал и этот загорелый мужчина в старом «ауди» с немецкими номерами. Он открыл багажник и вынул из него детский мотоцикл, уменьшенную копию какого-нибудь «сузуки» или «кавасаки», потом посадил на него маленького мальчика и стал фотографировать. С перевала тянуло ледяным ветром, и кроме нас не было ни души. Одна лишь холодная великолепная пустота, солнце скатывалось в болота между Кареем и Сату-Маре, и я слышал щелканье затвора, у мальчика было серьезное лицо, красные щеки, а потом отец убрал игрушку, и они двинулись вниз, на запад, вероятно, домой. Мы тоже поехали, потому что на этом поднебесном юру деревенели руки и щипало щеки. Мы опускались по серпантинам в долину Быстрицы, в глубь темнеющего воздуха.

Теперь я вижу, как мало сумел запомнить, — в сущности, все события могли произойти где-нибудь в другом месте. Путешествие из страны короля Убю в страну вампира Дракулы не должно состоять из воспоминаний, в которые можно потом уверовать, как верят, скажем, в Париж, Стоунхендж или площадь Сан Марко. В конце концов, Сигетул-Мармацией больше всего походил на сон. Мы промчались через него без остановок, и мне нечего сказать о его форме, разве что он напоминал изысканную фикцию. Во всяком случае, закончился он очень быстро, на горизонте вновь встали зеленые горы, а меня моментально охватили сожаление и тоска. Точь-в-точь как после пробуждения, когда мы испытываем едва ощутимое желание вернуться в онирическую конфабуляцию, лишающую вольной воли и одаривающую взамен абсолютной свободой внезапности. Так случается в тех местах, которых редко касается взгляд чужака, глаз пришельца. Взгляд разглаживает вещи и пейзажи. Изнашивание и распад грозят именно с этой стороны. Мир, подобно старой карте, износится и протрется от избытка взглядов.

Мы въезжали в зону Синистра. Всем здесь заправляли горные стрелки, полковник Пую Боркан, а после его смерти Изольда Мавродин-Махмудиа, также имевшая звание полковника и сокращенно именовавшаяся Кокой. С перевала Баба-Ротунда открывался вид на хребет Поп-Иван, внизу ползла узкоколейка, работавшие на дровяном отоплении локомотивы. На груди жители Синистры носили жестяные медальоны. Каждый приезжий, застревавший здесь надолго, получал новое имя. Время от времени Кока устраивала под горой Поп-Иван засаду на Мустафу Муккермана, что возил на своем грузовике баранину откуда-то с Украины аж в Салоники или даже на Родос, но помимо баранины ему случалось перевозить в рефрижераторе тепло одетых людей. Поляки информировали Коку о планах Муккермана — трехсоткилограммового полутурка-полунемца. Разведенный денатурат здесь использовали для размачивания сушеных грибов, а пили, разбавляя забродившим соком лесных ягод. Матовые окна для синистринской тюрьмы изготовлял Габриель Дунка в своей мастерской: клал стекло в ящик с песком и часами топтал его босыми ногами. Был он тридцатисемилетним карликом. Однажды в дождливый день в его фургон забралась голая Эльвира Спиридон, и Дунка впервые в жизни ощутил запах женского тела, однако лояльность взяла верх над желанием, и он донес на женщину, которая попросту перепутала его машину с грузовиком Муккермана.

Все это якобы происходило за Сигетул-Мармацией и, вероятно, так и было. Но я прочитал об этом два года спустя в «Зоне Синистра» Адама Бодора,[3] и это преследует меня до сих пор. Преследует и заслоняет плоское пространство карты. Вновь зримое блекнет перед лицом рассказанного. Блекнет, но не исчезает окончательно. Лишь теряет четкость, утрачивает невыносимую очевидность. Это характерная черта подсобных стран, второстепенных народов и резервных племен. То мерцание, та удвоенная, утроенная фикция, кривое зеркало, волшебный фонарь, фатаморгана, фантастика и фантасмагория, что милосердно проскальзывает в зазор между тем, что есть, и тем, как быть должно. Та самоирония, что позволяет играть с собственной судьбой, передразнивать ее, обезьянничать, превращать злоключение в героикомическую легенду и перекраивать измышления на спасительный манер.

вернуться

3

Адам Бодор (р. 1936) — венгерский писатель. Широкую известность принесла ему повесть «Зона Синистра» (1992).