— Вас проводить?
— Моя гостиница в ста метрах отсюда. Я выбираю отели в зависимости от ресторанов.
Я не знаю, чем занимается мой кузен, но он живет на улице Джулии, в доме, которому название дворец, щедрой раздаваемое в Италии всякому солидному зданию, подходит как нельзя больше. Это было фамильное гнездо старинной римской семьи, имевшей титул «папских князей». В доме, на случай посещения высокого гостя, стояло папское кресло. На каждом этаже красовался герб с массивной черной чугунной короной, мрачной и скорбной.
Со второго этажа лифт поднимался в пентхауз с примыкающим к нему очаровательным садиком — в этих апартаментах и жил мой кузен, вернее, не кузен, а сын второй жены моего кузена.
По книжному шкафу одной моей тель-авивской знакомой можно было судить о том, кем были ее возлюбленные (архитектор, спортсмен, биржевой маклер). То же можно сказать и об апартаментах моего родственника — сравню их с дельтой реки, в отложениях которой различимы следы его женщин, тогда как сами они уже успели вернуться в свою Швецию, Гонконг или Бразилию. Его новая подруга и два ее красавца приятеля заполонили квартиру покрывалами, изготовляемыми в одной итальянской провинции, мраморными статуэтками, словно перекочевавшими сюда прямо из церкви, золочеными ангелочками. С потолка свисали на изящных цепочках декоративные кашпо из фарфора и меди, а в них — цветочные горшки.
К моему кузену то и дело наведывались таинственные, элегантные — так мне казалось — римляне, приходили и уходили. Может, он был шпионом? Живя в киббуце, я столкнулся с поразительным смешением понятий, не уступающим тем средневековым пьесам-моралитэ, где праотец Авраам, Иисус и Вергилий ведут высокоумные беседы. А что может быть понятнее смешения чувств?
Родственник показал мне свой чрезвычайно разросшийся архив и учебники арабского языка.
— Вы изучаете арабский?! Вот, наверное, наслаждение выписывать конечные буквы и все эти сочленения, точечки над вязью… словно птицы! — воодушевился я, но моему родственнику этот восторг по поводу каллиграфии пришелся не по вкусу.
У его подруги, ее звали Пиама, была седая прядь в каштановых волосах и красивые холодноватые глаза.
— Ла бель роман! (Прекрасная римлянка!) Воображаю, как чудесно быть красавицей в Риме, этом чувственном и жестоком городе, гигантской ладье, плывущей по волнам времени… — сказал я ей.
— Твой родственник сошел с ума, — отозвалась Пиама, заливаясь смехом. Она изъяснялась на французском уверенно и изысканно, не то что я.
Кузен отнесся ко мне не столь тепло, как прежде.
— Это все, что у тебя есть? Только одна сумка? — спросил он с опаской и с недоверчивым облегчением выслушал о моем намерении снять комнату в каком-нибудь дешевом пансионе и о предполагающемся скором приезде Рути. Когда мы виделись в последний раз, я собирался в Венецию, а поскольку мой родственник, как и Камилио, Венецию недолюбливал, он спросил, что я делал столько времени (две с половиной недели) в «таком месте»? Я ответил, что вечерами плавал на вапоратти, паровых лодочках, по Большому каналу и писал «что-то вроде рассказа» о Джорджоне.
— Где этот рассказ?
Я вручил ему две тетрадки и отправился в ванную. Подстриг ногти и расческой-бритвой укоротил волосы. Вымыл голову тремя разными шампунями, стоявшими на мраморной полочке, и облачился в одежду своего кузена, которая была мне велика, но зато выстирана и выглажена.
Когда, изрядно провозившись, я вышел из ванной, мой родственник неожиданно воскликнул: «Ах, это прекрасно!» — и посмотрел на меня так, словно предполагал разгадать во мне какую-то тайну.
В похвалах родственников всегда есть что-то трогательное и необыкновенно приятное, чего не бывает в похвалах, расточаемых посторонними. Мой кузен вдобавок был высок — метр восемьдесят восемь — и весил почти сто килограммов. Это обстоятельство, казалось мне, почему-то добавляло значимости его словам. Но мое изумление было куда сильнее его. Что могло ему понравиться в моем рассказе?
Движения моего родственника изобличали самодовольство, правда, без театральности, столь присущей Карэ. Он приятно поводил правой рукой, не растопыривая пальцев, и, когда говорил о себе, в речах его слышалось ласковое одобрение. Возможно, причиной было то, что я написал, будто Зорзо (так произносится по-венециански Джорджоне) поцеловал кольцо на своем пальце в знак заключенного с самим собой союза? Или ранняя смерть художника? А может быть, мой родственник чувствовал себя в Риме одиноким, несмотря на всех своих многочисленных знакомых, и рад был обнаружить во мне что-нибудь особенное, привлекательное?