То обстоятельство, что бессмертная поэзия Саади — «цветенье розы — краткий миг, но вечно свеж сад роз моих», — писал он, открывая свой «Гулистан», что в переводе и означает «Сад роз», — то, повторяю, обстоятельство, что эти бессмертные стихи могли никогда не быть подарены миру, если бы не случайно выплаченные сто монет, наполняло сердца их читателей страхом и признательностью, ибо главные свои сочинения поэт создал в весьма преклонном возрасте, спустя годы после изнурительных месяцев в Триполи.
Удивления достойно, что слова испуга и признательности перемежаются изъявлениями гнева и презрения по отношению к франкским варварам: «Даже если бы эти ничтожные франки выставили супротив Саади всех своих стихотворцев, и тогда был бы он огромнее их всех, вместе взятых, как слон против стаи полевых мышей!»
Здесь следует прервать наше повествование и задаться вопросом: а что же делал Саади — сей великий муж, чей порог обивали сотни учеников прославленных медресе Дамаска, — в Иудейской пустыне? О его пребывании там, помимо того, что написано в книгах, известно нам из одного послания, отправленного дервишем по имени Мухаммад Абу Мансур некоему богатому купцу в Ширазе, Искандеру Али, — послания, повествующего о странствиях в обществе Саади и суфийского отшельника по прозванию Нур-Алла Аттар.
Завершив учебу в духовной академии Низамийе, Саади свел знакомство с кружком суфиев и чрезвычайно увлекся их учением. Вернувшись из Багдада в родной Шираз и позднее пускаясь в длительные путешествия, он посетил Балх, город, где родился Джалаладдин Руми, небольшое стихотворение которого Саади перевел на язык урду и преподнес в дар одному знатному кашмирскому вельможе, обосновавшемуся в Халебе:
Саади посетил Газни, город великого правителя Махмуда, обладавшего мечом-молнией, побывал в Пенджабе, в Соннате, в грандиозном храме Шивы, господина Луны, господина сомы — растения грез; оттуда он добрался до Дели и до Йемена, а из Йемена отплыл по Красному морю и добрался до Абиссинии, совершил паломничество в Мекку и Медину и какое-то время жил в Египте и Дамаске. И где бы он ни был, всюду сходился с суфиями или людьми, близкими им по духу и образу жизни. Услышав, что суфий Нур-Алла Аттар принял обет молчания и намеревается удалиться в Иудейскую пустыню, он решил отправиться с ним. Вблизи Иордана к ним присоединился дервиш Абу Мансур, превзошедший многих в искусстве каллиграфического письма, за что снискал милость сперва у князей, а затем и у их приближенных.
Составители книг о Саади не смогли скрыть своего замешательства. Ни один из них не отрицал того достоверного факта, что поэт странствовал вместе со стариком суфием, являвшим собою живые мощи, и безумным дервишем, облаченным в козью шкуру, причем голова этой козы была привязана к его плечу, а на поясе болтались выкрашенные хной мышиные хвосты.
Правда и то, что адепты суфизма, явные или тайно таковой исповедовавшие, сочувственно улыбались, представляя себе, как поэт, один из просвещеннейших людей своего времени, ходил с Аттаром и учился у него смирению и очищению; им нравилось тешить свое воображение тем, как двухголосое «Ого-го-го!» путников эхом разносится среди скал. Но и те, кто не сочувствовал суфизму, вообще говоря, были весьма снисходительны к тому, что поэт бродил с Аттаром. Тем, кто полагал, будто суфии сами себя обманывают, а их изумленный взгляд ничем не отличается от взгляда дурака либо младенца, — даже им не мешало, что поэт прилепился к безумцу; в их глазах это выглядело подобно тому, как если бы он бродил с обезьяной, на шее у которой красовалась золотая цепь. И даже те, кто был совершенно убежден в том, что суфии — законченные мошенники и проходимцы, а их проповеди и учение — не более чем уловка, скрывающая властолюбие и корыстолюбие, — даже и они не осудили поэта за то, что бродяжничал с таким вот лжецом, поскольку полагали, что, хотя самому поэту не пристало быть лицемером, нельзя требовать того же от всех его приятелей. Что же до тех, кто относится к суфиям со всей суровостью и держит их за отступников, которые всем многочисленным потокам, вытекающим из полноводной реки веры, предпочли пересыхающий ручеек, хотя река эта есть не что иное, как свет, милосердие и избавление, — так эти непримиримые стихов, как правило, не читают.