"Его терзает навязчивая, почти маниакальная идея, если его душа, равно как души всех прочих людей и даже тварей на земле, не наделена бессмертием, причем бессмертием в том смысле, как понимали его простодушные католики средних веков, тогда пропади всё пропадом и не стоит надрываться. Отсюда же и отвращение к жизни у Леопарди после того, как его постигло крушение самой заветной иллюзии: его надежды на вечную жизнь".
Изображение: Albert Tucker, Распятый Христос, 1962
Вымышленный Мигелем де Унамуно автор предисловия к «Туману» не совсем прав: ни сам писатель, ни описанный им отец Мануэль не считают, что «надрываться не стоит». Они испытывают не отвращение к жизни, а глубочайшую печаль, не разрушающую, но открывающую какие‑то новые
102
перспективы, ещё не вполне ясные, но уже предчувствуемые. Именно поэтому они трудятся изо всех сил, осознавая, что главное заключается в том, чтобы жить ради другого, поддерживать человека, который оказался рядом с тобою, не уйти в себя и не потеряться в глубинах собственного одиночества.
У печали, которая так близка Мигелю де Унамуно, долгая история. Еще Августин заметил, что его современники остро переживали страх перед смертью (metus mortis) и отвращение к жизни (taedium vitae). Похоже, что одно вообще почти неотделимо от другого. Те же, кому удавалось не попасть в лапы двух этих чувств, жили в состоянии особой печали, очень острой, но вместе с тем светлой и не обессиливающей. Об этой печали лучше всего, наверное, рассказали в своих книгах Марк Аврелий и Боэций.
Не чужда она и библейскому миропониманию."Утомлен я воздыханиями моими; каждую ночь омываю ложе моё слезами, слезами моими омочаю постель мою"(Пс. 6, 6), — восклицает псалмопевец.
В другом месте Псалтыри это чувство прямо называется"печалью души"(tristitia animae) - "Вскую прискорбна еси, душе моя, и вскую смущаеши мя"(Пс. 42, 6). Quare tristis es, anima mea, — так звучат эти слова в латинском варианте, который знал герой Унамуно. Он гуляет по берегу озера близ развалин средневекового аббатства, смотрит на воду, и, вспоминая слова из литании Пресвятой Деве, вдруг говорит, что вода молится — и две капли украдкой скатились с его ресниц, упав в траву.
Может показаться, что, рассказывая об этом, Унамуно впадает в сентиментализм. Однако это не так. Природа скорби, о которой он говорит, несравненно глубже, чем грусть, воспетая Ламартином или кем‑нибудь другим из его современников. Это скорбь человека, который сталкивается лицом к лицу со смертью и, будучи не в силах объяснить ее, не желает, тем не менее, быть ею побежденным.
103
Эта скорбь сродни той, что была пережита Иисусом во время Гефсиманского борения, когда Он, перефразируя псалом, воскликнул: «Прискорбна есть душа моя до смерти» (Мф. 26, 38). Не случайно тема той боли и богооставленности, которую переживает Иисус на Кресте, проходит через всю повесть Унамуно. Дон Мануэль сам переживает богооставленность и, наверное, в силу этого понимает, что значат слова «Боже, Боже мой, почему Ты Меня оставил».
С наступлением Средневековья и окончательным крушением античного мира, когда люди стали прямолинейнее и проще, человек принял как должное слова из книги Премудрости, где говорится о том, что он создан для нетления и соделан образом вечного бытия Божьего.
Пожалуй, лишь мыслители XVIII века, считавшие, что переросли христианство, начали с воодушевлением доказывать, что человек создан не для бессмертия, и, воспевая материальный мир с его красотой и телесностью, вернули нас к этим проблемам. Этому способствовали огромные успехи естественных наук и та вера в прогресс, которая им сопутствовала — жизнь все больше осмыслялась как всего лишь «форма существования белковых тел». Но затем разразился кризис.
На рубеже XIX и XX веков Эмиль Верхарн, удивительный поэт и по–настоящему тонкий человек, но неисправимый провинциал, все еще верил в силу науки, которая спасёт человечество. Однако его современники уже почувствовали страшную боль оттого, что человек разуверился в своем бессмертии. Наступили времена очень похожие на те, в которые жили Марк Аврелий, Августин и Боэций.
Осознав, что в средневековой вере в жизнь вечную есть какая‑то ложь (а она, действительно, была, потому что евангельская истина смешалась в Средние века с фольклорными, по сути своей языческими представлениями о загробном мире), человечество уже, казалось, порвавшее с