Делать нечего. Норман сел в резиновую лодчонку, ему подсвечивали кто чем — кинософитами, карманными фонариками. Кое-как, почти уже ощупью, он подшвартовался к «Ра» и вернул энтузиаста пресному душу и свежим простыням.
А наутро мы с Жоржем — я в качестве гребца-перевозчика, он с аквалангом — поплыли выяснять, что можно на «Ра» сделать и как продлить его век.
Мы почти догребали, когда я вдруг ощутил, что кто-то шевелится подо мной, внизу. Я сказал об этом Жоржу, он сунул голову в маске под воду и сообщил:
— Там полно акул!
Я тоже посмотрел и увидел — ходят рыбины, двух- трехметровые, если не больше.
Все же Жорж решил нырнуть, хотя я твердил, чтобы он не смел этого делать. Нырнул, вынырнул, уселся на борт «Ра» и принялся рассуждать о том, что, видимо, работать не удастся, но попробовать стоит: «А ты бери ружье и карауль».
Как бы я его укараулил, не знаю, он — под водой, акулы — тоже под водой, но я взял ружье и дежурил минут пять, это были не самые спокойные в моей жизни минуты, — потом надел маску и поинтересовался, где он там, — Жорж плавал, и акулы плавали, понемногу собираясь в кружок. Жорж не стал дожидаться, пока они сговорятся окончательно, и выбрался на воздух. Я сказал ему: «Хватит, не безобразничай, поехали обратно». Однако он попросил переправить на «Ра» Тура, пусть на месте принимает решение.
Я перевез сперва Тура, затем Нормана, затем еще и Сантьяго. Они долго и азартно жестикулировали, но ни к каким утешительным выводам не пришли.
Повторяю, бросать «Ра» нам до слез не хотелось.
Снова отложили приговор до утра — может быть, твари разбредутся. Уже глубокой ночью направили в океан кинолампы, он акулами кишмя кишел, черные тени сновали во всех направлениях. Матросы учинили рыбалку, весьма впечатляющую: за борт выбрасывался канат с огромным крючком, с пластиковой бутылкой-поплавком, канат крепился к поручням и вмиг начинал ходить ходуном, его тянули в десять-двенадцать рук — суп из акульих плавников вкусен, — но судьба папирусного суденышка была решена.
Мы ободрали «Ра» как липку, сняли и перевезли на яхту все, что можно: мачту, капитанский мостик, любую мелочь, годную для музея «Кон-Тики», а что не годилось, то полетело в воду. Потом Норман и Сантьяго соорудили из двух маленьких весел подобие мачты, привязали к нему кусок брезента вместо паруса, и несчастный, надломленный наш кораблик растаял наконец в зыбком мареве, а «Шенандоа» взяла курс на Барбадос, до которого оставалось всего 900 километров.
Но перед этим нас еще долго фотографировали, на палубе, на фоне покидаемого «Ра»; снимков требовалась масса, затворы щелкали наперебой, и это злило, злил рулевой, который вновь и вновь дарил репортерам выигрышный ракурс. Мы уходили, разворачивались и опять спешили, словно дразнились, туда, где крошечный брезентовый «парус» сиротливо силился сдвинуть нам вдогонку израненное, отяжелевшее тело, где корабль прощался и не просил оправданий, а пел, как и прежде, свою заунывную скрипучую песню, песню о пятидесяти трех днях борьбы и дружбы, радостей и разочарований, торжества и страха, а может быть, и о древних мореплавателях, которые были отважнее нас и шли до конца.
Что до «Шенандоа», то она приветливо распахнула для нас двери ванных комнат и пивные утробы холодильников, но мы не могли с ней дружить. Между нами стояла тень «Ра», и от этого яхта злилась, шлепала по волнам сталью корпуса, била нас углами столов и диванов. «Ра» был другой, он был нежен, певуч, податлив, согревал нас ночью и давал тень в полуденный зной, доверчиво нес нас к победе…
Неделей раньше, восьмого июля, в день, когда волны уже заливали нас напрочь, когда под мостиком плескалось море, когда принялись выбрасывать даже деревянные кусочки и обрезки, которыми так дорожил Тур, и съестные припасы тоже, — в тот день Тур говорил:
— Предвижу, о чем нас будут спрашивать, и готов ответить. Он будто репетировал беседу с вероятным оппонентом, и глаза его блестели:
— «Ра» — океанское судно?
— Да, оно прошло в открытом океане две тысячи семьсот миль.
— Могли ли древние идти таким маршрутом?