ТОПОТУН
Жена у меня умерла, когда сыну, Борьке, было шесть лет. Теперь ему пятнадцать. И с каждым годом, по-моему, все больше проблем с ним. А главная — я не знаю, куда определять его на лето, когда сам уезжаю в экспедиции: я — геолог.
Раньше-то я просто подбрасывал Борьку своей сестре. Но стоило войти ему мало-мальски в разум, как он люто невзлюбил ее. Она утверждает, что у племянника — «совершенное отсутствие родственных чувств». Но, пожалуй, дело в другом: уж очень сестра бестолкова и суетна, а Борькин бог — логика. Иногда я даже боюсь: умеет ли он вообще что-либо сопереживать, остро, мучительно, или все головой берет?.. Нет, не в том смысле сопереживать, какой вкладывает в это слово сестра: не родственных чувств я ищу в нем, даже не привязанности, а способности — пусть хотя бы мгновенной — чужое принимать как свое.
В том-то вся соль, чтоб чужое. С этого, по-моему, и начинается настоящая доброта — с умения поставить себя — сердцем поставить — на место другого человека.
А Борька… Или он слишком уж сосредоточен на себе?.. Не всегда я его понимаю.
Тем более эти многомесячные разлуки: приедешь, а он — совсем другой человек.
Поэтому и решил я этим летом вытащить его с собой, в тайгу. Меня прикомандировали к экспедиции, которая работала севернее Байкала. Был выбор: Байкал или Сихотэ-Алинь на Дальнем Востоке. Мне для работы это было безразлично, а выбрал я первое: все-таки поближе, и билет Борькин стоит дешевле.
Я уже прожил тут месяц, когда у Борьки кончились занятия в школе и он прилетел в Иркутск. Там мы и встретились.
А дальше — на маленьком самолете, на катере по Байкалу — к дальнему поселку, откуда до экспедиционной базы еще километров тридцать с гаком. Летом дороги тут нет, но мотается маятником вертолет с грузами. Можно было бы и нам с ним добраться, но я решил пойти пешком: из-за Борьки. Пусть посмотрит. Все-таки Байкал, несмотря на всю дикость свою, мог оставить еще и впечатление какой-то роскоши, праздничности, а мне хотелось, чтоб Борька и другое почувствовал.
Это «другое» начиналось за первым же перевалом. Поднявшись на него, мы оглянулись и постояли молча. Было солнечное утро. Байкал распластался перед нами во всю ширь, выгнув упругую, словно бы литую спину, и гладь его была светло-синей, почти белой на солнцебое, какой-то открыточно-легкой. И эту легкость ее еще подчеркивали могучие кряжистые сосны, взбиравшиеся по склону сопки к нам, их стволы были цвета почерневшей меди.
Но уж за перевалом-то ни одной сосны не было. Метров сто-двести вниз, и начиналась странная, словно бы нездешняя долина. Оно и действительно так: долина эта походила скорее на приполярную лесотундру, чем на байкальскую тайгу, она и уходила-то широким клином прямо на север.
Чахлые лиственницы, березки с бледной листвой и буреломы, буреломы, а вдоль речушки — глыбы камней, покрытых разноцветным мхом, и меж сглаженных сопочек, меж их чернолесья вдруг, каждый раз вдруг — громадные поляны — «елани» — сочной травы, на солнце — салатово-яркой, в тени — серой, как сталь на изломе. И такие приманчивые, такие нетронутые были эти окна, но только для непосвященных. Стоит ступить на эту траву-мураву — и ухнешь по пояс, а то и глубже: там боло́тины-пропастины, не лучше якутских бадара́нов.
Все то же солнце светило, но сразу сумеречно на душе стало.
Сопки, сопки вокруг… Вдали они тоже синие и будто бы легкие, но стоит набежать маленькому облачку, и все грузнеет, оседает, становится будто бы однотонным, и уже кажется: сопки эти из небесного круга, очерченного горизонтом, сваливаются к центру, на тебя, давят.
Я сказал Борьке:
— Смотри под ноги.
Но он уж и без того заохал, заудивлялся: такая немыслимая пестрядь мха выстилалась на камнях. Сошлись тут все цвета радуги — и красный, и пепельно-белый, высохший, и багряный, и голубой, и тот девственно-зеленый, какой и бывает у таких вот болот-бадаранов да еще у озимых хлебов на Руси, когда они теплой весной нетерпеливо идут в рост.
Мох упружит под ногою, как поролоновый коврик, но следы в нем отпечатываются четко — даже за Борькой, который вроде бы ничего не весит, — вода, поднимаясь, мгновенно тушит краски в этих пятнах-следах.
Я оглядываюсь на него. Кажется, за последний месяц он еще вытянулся, очень уж длинный, худой. И уши еще больше стали, как у дворняги. Того и гляди: подует ветер, и они запарусят, захлопают…
Это только видимость одна, что упружит мох. А на самом деле ты уже вскоре, минут через пятнадцать, понимаешь, как трудно по нему идти: будто бы приклеивается он к подошвам, будто бы каждый раз ногу из грязи приходится выдирать.