— Бери больше, кидай дальше! Отдыхай, пока летит!
А Мишка Бряков, раскособочась у кромки котлована, меланхолично бубнит:
— Градусов полста, наверно. А ночью я даже продрог, — и тычет пальцем вверх, в горы.
Долгушин интересуется:
— На кой ляд ты ночью-то туда поперся?
Долгушин сейчас тоже ничего не делает, сидит на камушке. Но его, бригадирово дело — закрывать наряды, с начальством ругаться, а главное — следить, чтобы у нас все было: и гравий, в песок, и цемент, и вода.
Сейчас все есть, пусть сидит.
— За дикобразами, — отвечает ему Мишка.
— А ружье где взял?
— Я так, без ружья, с мешком.
— С мешком?
— Они же в полную луну, как глухари, на тропу лезут. Подойдешь — за уши и в мешок.
Бригадир долго хохочет, широкое лицо его становится плоским. Из-под синей суконной кепки горошинами катит пот, но Долгушин никогда, даже в столовой, не снимает ее, стесняясь, должно быть, своей лысинки.
— За уши и в мешок?.. Ну да, шила и мыла, гладила и катала, пряла и лощила, а все языком!
— Языком! Сам-то ты лепетун! — обижается Мишка.
— Так где же дикобразы твои?
— А-а! — неопределенно мычит Мишка и отворачивается: скучно ему говорить с бригадиром. А тот, прохохотавшись, рассказывает: в прошлый выходной ездил с дружками на кабанов, загнали в тугаях матку и трех поросят. Он-то не врет. Долгушин мужик основательный, цепкий. Он и обличьем под стать характеру: присадистый, темный, толстые пальцы в растопырку — крабьи клешни.
Кто-то из нас не выдерживает, кричит:
— Эй, хватит вам болтанки болтать! Мишка, бери лопату!
Бряков нехотя поднимается, долго чешет пятерней спину и только потом подходит к куче гравия. Минут пять он старательно орудует лопатой, она у него скользит на крупных окатышах, и нет, чтоб отбросить их рукой в сторону, Мишка упорно тычет черенком. Жилистые ноги его напряглись, лопатки вздыбились, уши покраснели, и даже на них мелкими капельками роснится пот.
— Ну, скоро ль обед-то? — стонет он, и на лице его искреннее недоумение: зачем это его, Мишку Брякова, заставляют кидать чертов гравий?
Долгушин уходит. Говорит, что нужно к прорабу, но глаза юлят — значит, пошел домой. В кишлаке, в Нуреке, он выхлопотал себе кибитку с садом, брошенную прежним хозяином-таджиком, и целыми днями возится с деревьями. Что ж, за садом тоже уход нужен. Если что, найдем бригадира там.
С обеда Бряков часа на полтора опоздал, а вернулся о охапкой горных тюльпанов.
— Во, ребятки, принес вам. Гляко-сь, какие огнистые…
Выругав, мы загнали Мишку в котлован, там он и сопел до конца смены.
Цветы лежали в пыли, стебли побелели, алые лепестки сникли, скукожились. Уходя, Мишка даже не взглянул на них, хмурился, обиженно топырил губы.
Трудно было подолгу сердиться на него: какой-то он ушибленный, что ли?..
Однажды терпение наше лопнуло. Два дня Мишка прогулял. Видели его вдребезги пьяным в соседнем кишлаке. Он притащил в чайхану какого-то щенка, посадил его на стол и кормил супом из своей тарелки. Кто-то пытался протестовать, а Мишка кричал:
— По какому праву! Он что, хуже вас? Лучше!..
На третий день Бряков пришел в бригаду. За ним на шпагатике тащился щенок. Мишка молча сел на груду изляпанных бетоном опалубных досок, виноватясь, опустил глаза. Мы сдвинулись вокруг. Щенок испуганно жался к Мишкиной грязной ноге, был он совсем еще маленький, такой же лопоухий, костлявый, как и хозяин, коричневая шерстка дыбилась, коротышка хвоста повздрагивала.
— Щеночка привел? — с потайной злостью спросил Долгушин.
Мишка еле заметно дернул шпагатик, и щенок, вдруг привстав, выкатил глаза-пуговицы на бригадира и зарычал:
— Р-р-р!..
— Какого черта!..
Монолог бригадира был так же длинен, как и энергичен. Мишка же время от времени подергивал шпагат, и каждый раз щенок, оскалив острые, молочно-белые зубы, недобро рычал:
— Р-р-р!..
— Да заткни ты пасть этой твари! — выкрикнул Долгушин.
— Стограмм! Тихо! — строго сказал Мишка, щенок проныл что-то жалобное и улегся у его ног.