Я долго не мог понять такой, например, вещи: как эсэсовцы, охранники наши, могли начисто забыть о довоенной жизни, вообще о жизни вне лагеря? Ведь она существует, совсем не похожая на лагерную, охранники постоянно сталкиваются с ней: ездят в отпуска к родным — так легко было заработать трехдневный отпуск; всего лишь за убийство хефтлинга при «попытке к бегству», — и получают письма, и видятся здесь со штатскими своими сродниками и земляками. Правда, их было не так уж много, штатских, на оружейном заводе и лесохимическом комбинате, которые, обслуживал лагерь, но они были. Все больше старики и женщины…
Тем непонятнее — встречаться изо дня в день со стариками и женщинами, в которых так легко увидеть своего отца, свою жену, и так легко представить, как они, отработав положенное, едут на дачном поезде в приморский старинный городок, а с вокзала не спеша расходятся узкими улочками, мощенными гладкообтесанным камнем, идут мимо коттеджей за оградами из зелени — почти весь городок из таких коттеджей, уютных, с синими веселыми окнами, красными черепичными крышами, с чистыми комнатами, в которых крашеные полы будто бы вымыты яичным желтком и стоят высокие кровати с пышными перинами, накрахмаленными простынями… Весь быт их отлаживался не сегодня и не вчера — столетиями. Так нельзя же все это попросту выкинуть из головы?
А если нельзя, то как совместить, в себе самом совместить то и это, лагерное?
Странно, но если и подкатывало иногда чувство отчаяния в те дни, то лишь тогда, когда донимали меня вот эти мысли — о немцах, а не о нас, заключенных.
Именно в такой день я и познакомился с Лео.
До темноты у лесной тропы остались лежать еще двое из нашей десятки, а перед самым концом работы и я потянул связку голеностопа, поскользнувшись на камне, — едва-едва доковылял с последним бревном. Какой-то рыжий небритый охранник вытянул меня по спине треххвостой плеткою так, что порвал куртку.
Нога опухла. Лежа на нарах, я думал, что хорошо бы сейчас для нее холодную ванночку, а потом туго-натуго перетянуть бинтом, да где его взять, бинт!.. И еще думал: когда-нибудь рыжий охранник будет рассказывать своей Гретхен или Шарлотте, как научился он ловко, одним ударом плетки рассекать ткань не очень уж дряхлой куртки, и наверное, рассмеется, вспоминая это. А что ответит ему она?..
Очень ныла нога, я чувствовал, как жар от ступни поднимается к колену и выше, к бедру… Какие-то воспаленные мысли мелькали.
О том, что вдруг исчезло ощущение опасности, которое всегда настигало меня даже в мирном лесу, особенно в тайге, где-нибудь в Сибири. Да, при всей любви к лесу он непременно будил еще и тайную, исподволь поднимающуюся тревогу. А тут, в этом сосновом бору, она вдруг исчезла… Может, поэтому я и не вспоминал до сих пор о прежней любви к лесу?.. Этот предательский, крутолобый камень — как я его не заметил?.. Ну да, туман, белый, молочный… И вдруг вспомнилось наслаждение, жадное, мстительное, с каким во время побега из предыдущего лагеря вдоволь, не раз и не два попил я немецкого молока на окраинах таких вот маленьких городков, как этот, приморский, и главное — в селах; тут прямо на улицах, за оградами усадеб оставляют на ночь бидоны с молоком, большие, двадцатилитровые, — сборщик отвозит их на сливной пункт и к рассвету возвращает обратно, к калиткам, задраенным многочисленными задвижками. Тут только не побояться пройти по улицам ночью, и уж тогда можно попить парного молока от пуза, пока не начнешь задыхаться, пока не начнет молоко звучно бултыхаться в животе при каждом твоем движении.
Хорошо было! Если бы только не надо еще шарахаться и бежать при каждом случайном скрипе или дальнем стуке чьих-то шагов — бежишь, а молоко в животе булькает…
С ногой дело совсем швах: завтра я уже не смогу бежать.
Вот тут-то и встал надо мной, покачиваясь укоризненно — или мне это показалось в полубреду? — высокий человек в робе с красным треугольничком на груди — «политический». Он стоял внизу, против света, хоть и тусклого, а все же был виден весь. Очень уж высокий лоб у него был, с большими пролысинами среди редких волос, — нет, не просто высокий: объемный, такой, что под ним тонули в тени громадные синие глаза. Он сказал по-русски, но вроде бы нарочито грассируя:
— А что же завтра — опять в лес?
Я промолчал, и он заговорил вновь:
— С таким случаем я сталкиваюсь в первый раз: особый способ самоубийства. Почему вы не согласитесь пойти на оружейный завод? — и в голосе его была печаль и насмешка, одновременно. Помолчав, он добавил: — Ну да, время — лишь средство приближения смерти… Между прочим, знаете, чьи это слова? Чемберлена, нашего рапортфюрера.