Но я опять попытался настоять на своем…
— Лео, но нельзя же и на рожон лезть с этими разговорами с рапортфюрером.
— А что же, лучше шептать в кулак? Ведь кто-то должен произнести то, что должно быть хоть раз высказано вслух. А мне это проще.
— Почему?
— Как тебе объяснить?.. Меня тут некоторые за юродивого, что ли, принимают, — он произнес это смущенно, будто и сам отчасти верил тому. — Ну вот… Это-то и хорошо.
— Но ведь словом их не перешибешь!
— Пока — словом. А потом — и non verbis sed actis[8]… Молот всегда найдется, когда железо вскипит. Да и сейчас уже наковальня позвенькивает — разве ты не слышишь?
И я вспомнил его слова о телеграммах коменданта лагеря — откуда-то они стали известны Лео? И чудо моего назначения на лесопилку… Все не так просто. И кто знает, что еще делается Лео и его друзьями, — ясно, ему одному все это не под силу.
Но о большем спрашивать было нельзя, и я умолкал.
— Тебе надо знать об отце, — помолчав, печально заговорил Лео. — Ты должен это знать… Он мне никогда ничего не рассказывал о своей прежней жизни в России. Вообще никогда, даже после усердной рюмки, — а в последние годы отец не брезговал ею… Да и весь присмотр за детьми держала мать. А он — так, домовладыка, и постепенно в доме скудела жизнь… Нас было трое детей, но до полных-то лет дожил я один, старший… Мама у меня тихая и всего боялась…
— Она жива? — спросил я. — В Париже?
— Нет, что-то в ней с гибелью отца совсем надорвалось, она пережила его всего на месяц… А он… слишком уж личный, особенный это был человек: горделивый и твердый в обычаях, а характером скорый, нетерпеливый. Наверно, гордее его ни одного человека во всей Франции не сыскать было: он никогда ничего не прощал… Он говорил: «Русский народ по натуре женствен, и ему необходимо, чтобы кто-то владел им, в полном смысле слова — владел! «Наша страна велика и обильна, а порядка в ней нет, приходите и владейте нами», — с этих слов, обращенных к норманнам, Рюрикам, началась история наша, и в них урок на все будущие времена. Поэтому после отречения царя история кончилась». Так утверждал он… У нас в гостиной всегда висели портреты Николая и казненной императрицы. Можешь представить, что для него значил ваш Октябрь… А все же я думаю, отец даже для себя ничего не объяснял; просто — ненавидел. Ну, не объяснение же — эта женственность народная!
Лео помолчал.
— Знаешь, уже в тридцатых годах, когда в Париже поднялся Народный фронт, какая-то демонстрация прошла случайно нашей совсем нестолбовой улочкой, и вдруг под самыми окнами запели «Интернационал». Отец выбежал на балкон, поднял кулаки к небу и… упал в обморок. Да, попросту потерял сознание. Темперамент, я тебе скажу, — куда там испанцам!..
— Не в темпераменте дело, — перебил я его. — Есть такой термин: смещенная реакция. Это у птиц бывает часто, особенно, когда они па́ры подбирают. Два самца сойдутся в ссоре ли, драке и вот вместо того, чтоб броситься на противника, начинают делать что-нибудь совершенно к делу не относящееся. Да вот хоть петух — замечал? — рассердится на курицу и начинает землю клевать. Землю — будто она виновата.
— Верно. Землю… Но знаешь, ни разу не слышал я от него даже намека на обиду личную, ни одной ламентации[9]. Видно, ненависть была просто сильней его самого. Поэтому и ушел к Франко, хотя, я знаю, выскочку этого он презирал, как и Керенского. Поэтому и погиб… Каждая голова свой камень ищет… Но я не сужу его даже сейчас. У русского человека — все с пересолом. А он был, как я понимаю, истинно русским. А может, не в том дело. Может, слишком уж много пришлось ему вместить в себя. «Могий вместити да вместит». Он — не смог, только и всего… Я только думаю иногда: если бы Ленин ваш был, ну, хоть каким-нибудь генералом, хоть пехотным, — может быть, это и примирило бы отца с Россией?.. Что ты смеешься?.. Ну вот, я так и знал!.. Но это не только смешно: ведь в нашей семье из века в век все мужчины — военные. Я — первое исключение. Отец вообще считал меня никудышным. Он…
Но тут в дальнем конце барака раздался чей-то истошный вопль:
— Кто стащил пайку? Кто стащил мою пайку? Сволочи! Вот здесь — доска приподнимается! Здесь — была!
Хохот, и снова — тот же визгливый голос:
— Это ты? Сука! Убью!
Что-то деревянное хлестко стукнуло о стену.
— Ruhig! Russische Schwein! Заткнись! — это уже кричал наш блоковый, немец из уголовников, «зеленый», как их здесь называли, — с зеленой треугольной нашивкой на груди куртки.