По дороге сюда я видел, как Дантист водил экскурсию. К тем же самым деревьям, что и меня, на том же пятачке близ собственного дома и так же сыпал латинскими названиями, поглаживая рукой бородку.
Парни и девушки в зеленых штормовках. Не разберешь, студенты или рабочие. Теперь вообще ничего не разберешь по наружности судя.
Кто-то включил транзистор, но Дантист даже этого не заметил. Он был похож на привыкшего ко всему профессионального гида. Должно быть, весь лес был для него громадным гербарием.
«Только лес учит добру, тишине…» Но и все мертвое тихо, все мертвое учит раздумью, а значит, — добру тоже?
А все-таки жалко Дантиста. Он наверняка ненавидит эти экскурсии, а вот приходится водить.
Но как он не догадается: здесь с экскурсиями надо ходить молча и по таким местам, как моя излучина, роща ясеней у дальней избушки… Главное — молча. Ничего не объясняя. Тут надо больше чувствовать, чем понимать, а такое не объяснишь.
Ну, конечно! Не Дантист мне мешает сегодня, а это: «чувствовать или понимать» — вот что не дает мне покоя!
Как бы это объяснить?.. Я бы не поймал ту бабочку папы римского, даже если бы села она мне на руку. И тут дело не в том даже, много я знаю или мало. Просто я бы смотрел на нее, не двигаясь, до тех пор, пока она не улетела бы.
Я не хочу сказать этим, что Лунин не умеет чувствовать. Совсем нет! Какие-то вещи он ощущает явно острее меня. Но чувства его всегда, в любое мгновенье подчинены одной цели — его науке. Не от головы подчинены. Может быть, это особый, врожденный инстинкт — инстинкт цели, которого у меня нет. И я никогда не сделаю никаких открытий в науке. Для этого надо быть постоянно готовым к самоконтролю и лезть куда-то на кручу, не замечая ее. Я же всегда предпочту — подсознательно — сиднем сидеть у такой вот излучины, благорастворяясь в себе, в сизой ряби не то воздуха, не то листьев чозении.
Обидно?.. Нет, почему же! Наверное, и от меня будет какой-то толк. Даже Лунин на днях сказал:
— А вы мне нравитесь, Сергей Алексеевич. Вы из тех, кто не топчет чужого. А это — много. Ох как много!..
Может, и много. Не знаю.
Когда я вернулся на центральную усадьбу заповедника, день клонился к концу. И хоть было воскресенье, в конторе я застал Лунина и одного из егерей, того самого Сидоркина, который сдал семь голов скота за тысячу пятьсот рублей.
Они, наверно, давно тут сидели: пепельница на канцелярском столе была полна окурков.
— Тигров у нас надо отбавлять, Александр Михалыч, вот в чем дело! — добродушно говорил Сидоркин. — Положено одного на десять тысяч га, а у нас самка с двумя детенышами и два самца, и еще какой-то заблудный бродит — следы видел. А ведь каждый — что? Хоть раз в четыре дня, а оленя или изюбра задерет. Ну, съест сколько-то, а за ним уж медведи как санитары ходят, подбирают останки. Куда это годится?
Я рассмеялся.
— Точно говорю! Чего смеетесь? — удивился Сидоркин. — Это в голодный год тигра и мышами и жуками не брезгует, а нынче-то что ему? Вот и балует…
Сидоркин — пожилой уже, маленький мужичишка в замухортой одежде. Должно быть, есть в нем не то корейская, не то китайская кровь, и черты лица тоже мелкие, смятые, но раскосые глаза смотрят с лукавинкой.
— Ладно, — устало сказал Лунин. — У тебя еще есть что ко мне?
— А что ж еще? Все обговорили… Не знаю, как о мотоцикле просить…
Лунин поморщился.
— Я же сказал: буду звонить в город.
— Так я и говорю, надо позвонить. Браконьер-то, он на машине, «Москвич» — и тот пятьдесят лошадиных сил, а у меня одна кобыла, и та хромая. Что же получается?..
И он явно не в первый раз стал рассказывать, как подошла его очередь в магазине на мотоцикл, как в три захода сдавал экзамен на водительские права и все ж таки сдал, а начальник милиции заявил: «Мотоцикл будет, техосмотр пройдешь, тогда номер и права сразу дадим».
— А мотоцикла-то в продаже до сих пор нету. Через десять дён права истекают. В четвертый-то раз мне их ни в жись не сдать! Что делать?
Лунин молчал. По выражению его лица видно было: надоел ему Сидоркин до смерти. А молчал. Снял очки, протер их, надел, опять снял, теребил проволоку, которая заменяла дужку.
И Сидоркин сел поудобней, вытянул ноги в заскорузлых сапогах, отдыхая.
Тут по крылечку громко протопали, дверь распахнул Куренцов, лицо его было злым.
— Не могу я так больше, Александр Михалыч! — заговорил он, на пороге стоя. — Не могу! Уйду! К чертовой матери этот заповедник!
— Что случилось? — Лунин торопливо надел очки.
— Ну как же! Студенты совсем рядом с домом Дантиста — метров пятьсот — лагерь разбили. Подхожу я, один — такой лоб безмозглый! — топором кедр рубит: на растопку, смолье. Ну, погнал я их. А Дантист дома сидит, пузо чешет. «Что мне их, за руку держать?» — говорит. А мне? Мне, что ль, за всех трубить? Сколько можно! — он увидел Сидоркина. — Ну, чего ты тут сидишь? — Скажи! Чего?