Выбрать главу

— Казак на то и казак, чтобы бить врагов, — криво усмехнувшись, ответил Заруцкий. — Но я еще не знаю, Прокопий, что я выгадаю…

Заруцкий вел темный торг — этого не мог не видеть Прокопий.

— Я знаю, Иван, чего ты хочешь. И видит Бог, пред его образом, — Ляпунов перекрестился, — пред его алтарем небесным даю свое твердое слово: коли мы выгоним из Москвы шляхту и выдворим из пределов России их короля — я посажу на престол твоего сына.

— Моего сына? — округлил от деланного изумления глаза Заруцкий.

— Со мною, Иван, негоже таиться: я все ведаю! Тебе же лучше, чтобы Маринкин сын Иван был твоим сыном. Он будет царем, если ты и твои казаки послужат мне своими саблями.

В глазах атамана Заруцкого блеснули счастливые огоньки. Ответил туманно:

— То Богу известно, чей Иван сын… Но ты со мною, однако, не гутарь, как со слугою: в казацких таборах — я ихний вождь!

— Властью, Иван, мы сочтемся. Подымай тульский посад. Знай: у нас не казацкое, а земское ополчение!

— Ты хочешь с черносошным мужичьем да с помещичьими сынками выгнать короля с гетманами? — спросил настороженно Заруцкий.

— Я говорю: ополчение двинется под земским знаменем.

— Ладно. Но помни: вся сила в казаках!

Ляпунов с рязанцами воспрянул еще больше, когда на другой день в ставку собирающегося ополчения с охранной полусотней прибыл калужский боярин Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. Под князем был чистейших кровей серый, в яблоках, рысак; седло, узда — все убранство сияло золотом и парчой. Поверх лат на нем был накинут новый плащ с горностаевой опушкой.

— Доброго здравия, атаман. — Трубецкой высокомерно обежал глазами неказистую фигуру вождя ополчения; поношенный кафтанишко, со сбитыми каблуками грубые, свиной кожи сапоги Прокопия — все говорило о захудалости сего дворянина; Трубецкой же поклонялся родовитости.

— Не время, князь, чиниться, я не из тех, кто будет кланяться перед знатными: у нас одно дело. Нам, помолясь Богу, поклявшись святым мощам преподобного Сергия, надо идти к Москве — бить шляхту. Ты явился служить ополчению?

— Да, — кивнул Трубецкой, шумно опустившись на скамью и разглаживая пышные русые усы, — рукоять сабли и богато инкрустированные ножны сияли и переливались под солнечным лучом.

— Сколько у тебя казаков в Калуге?

— Пять тысяч.

— Посад подсобит?

— Народ пойдет. Какие вести?

— Казаки, которых выгнал из Москвы лях Гонсевский, стали на нашу сторону. Ярославцы волынят, поджидая королевича, но большая часть посада — под волей Ивана Волынского и Просовецкого. Артемий Измайлов, поддержанный отрядом, посланным мною, при пособленье Андрея Просовецкого разбил наголову боярскую рать Куракина. Владимир, стало быть, в наших руках. Казань, Кашира, Тула, Нижний.

— А тебе известно, что в Пскове заквашен новый Димитрий?

— Хватит с нас двух. Третьего удави на осине.

— Но ты, Прокопий, не царь. Или уж сыскали вместе с Заруцким?

Ляпунов хитро извернулся:

— Ежели ты, князь, ходишь по торжищам, собирая пересуды, то это твое дело, я же ни об чем таком с Заруцким разговора не вел. — Перевел разговор на другое: — Можем ли мы верить Сапеге?

— На поляков в нашем деле рассчитывать не приходится, — высказался прямо Трубецкой.

— Я тоже так думаю. Я было ему поверил. Готовь своих казаков. По ранней весне выступим.

XIII

На площади, в центре Рязани, колготно, с утра, натощак, толокся, как мякина в ступе, разный поротый темный народец, подваливали все новые, кто на мужицком коне, кто пешим, из дальних уездов, — в метельные великопостные дни мужики слезали с теплых печек, покрепче подпоясывались лыком по шубенке или армяку, совали за пазуху горбыль корбша и, помолясь пред образом, наскоро попрощавшись с домочадцами, уходили в зыбистую мглу, в восставшие города. Иные — прямо к Москве. Мастеровой снимал твердый, как жесть, фартук, говорил жене: «Блюди огольцов, а мое дело — бить шляхту!»

Много ворья, давно промышляющих грабежами людишек, пытаных, с тавром на мордах повалило к Рязани, как только прослышали об ополчении. Раз поход — стало быть, чаялось поживиться чужим добришком.

…Возле одного костра собралась кучка пытаных, сквозь крутивший низом дым поблескивали отчаянные глаза, и подваливали все новые, такие же. На чурбаке, выставив к огню острые коленки, в бабьей шубе с обтрепанными рукавами, наброшенной на голое костлявое тело, сидел малый. Снег, сыпавшийся за воротник, казалось, не причинял ему ни Малейшей неприятности: он был спокоен и величав, как вырубленный из камня идол. По тому, как почтительно обращались к нему теснившиеся около костра людишки, было видно, что он пользовался общим почетом, каким оделяются в шайках главари. Малый этот был Левка Мятый, побывавший под плетью «милого дружка», палача Петра Гнутого, «чтоб ему, шакалу, повылазили зенки!». Сам Левка изумлялся, каким чудом все на нем заросло и он еще жив остался на этом грешном свете. Много сидел он под мостами, но в крови руки свои не замарал, потому как чтил и помнил великий зовет Господа: «Не убий!» Недаром же на шее у Левки болтался золотой крест, правда, добытый против христианского обычая: украденный у одного кремлевского дьяка, и такою ловкостью своих рук Левка особенно гордился. Воровское же ремесло, как понимал дело Мятый, не было богопротивным, тем паче нынче, когда люди сделались хуже злых собак и все тонуло в пучине смут. Мятый и дальше сидел бы под мостами — благо что было прибыльно, — но не мог дальше спокойно глядеть на распоясавшуюся шляхту. И потому он, движимый совсем иным, высоким чувством, подался сюда, в Рязань, дабы послужить святому делу. Кроме общего возбуждения, охватившего народ, — спасать Россию, Левка, грешный, от утробы матери питал надежду хорошо пограбить шляхтичей и изрядно покутить, ибо сам Мятый говорил, что «душа его заржавела».