— Кисти в руки не возьму, — отрезал Василий.
— Пошел вон! — Улыбка сползла с губ Паперзака. — С двора далеко не отпускать! Сторож чтоб караулил ночью, — приказал он старшему над дворовыми.
С этого времени жизнь Василия у Паперзаков сделалась невыносимо постылой: кроме выгребания ям с нечистотами, в его обязанности входило чистить хлев, пилить и колоть дрова. А лето было душное, с грозами, а в черной пустоте обнесенного дубовым забором двора стыла гробовая тишина; едва ложились сумерки, как закрывали наглухо ворота, выходили с колотушками сторожа, — и в таком сонном, тупом однообразии минуло лето. Лишь в воскресные дни Василия выпускали в город; он ходил по церквам, жадно вглядывался в прохожих, в юродивых и калек, всегда сидевших на папертях, и душа его наполнялась отзвуками жизни. Осень отстояла теплая, посады туманились в сырой мгле, по подворьям орали петухи, кровенели рябины, налились ржавчиной березы, — и в такую пору Василия с особой силой тянула даль… Грезилась иная земли, ласковые люди. Но, стряхнув видения, видел все то же…
Одним осенним вечером вызрела у Василия мысль — наложить на себя руки. Отыскав веревку, он отправился на сенник, быстро закинул ее под застреху и, став на уступ, приготовился накинуть петлю, но скрипнула дверь, вошел работник Семка Долбня, обхватил, стащил упирающегося Василия. Промолвил ободряюще, утешая:
— А ты живи как Бог даст: худо ли, хорошо ли — все едино жить надобно. Вот ты послухай. Я те, малец, про что реку-то?..
Добрый, много претерпевший несчастий и не озлившийся Семка Долбня вырвал его из черного омута безысходности.
На другой день, в воскресенье, когда Василий направился проведать Микиткина, в торговом ряду его внимание привлекла богато расписанная карета с шестерней богато убранных коней; из кареты, в горностаях и бархате, вышла дебелая женщина, должно быть, знатная боярыня: с такой важностью она оправила, ступивши на землю, шубу. Кровь толчками забила Василию в виски: он не обманывался — это была Устинья! В то же мгновенье женщина взглянула на него — и что-то дрогнуло в ее лице. Слуга остановился сзади нее. Василий скользнул глазами по слюдяным окошечкам кареты. Губы Устиньи дрогнули, в глазах показались слезы. О чем жалела она?.. О чем плакала?.. Она б и сама просто не ответила. Что-то оборвалось в груди — не продохнуть. И тотчас почувствовала, как зябнут, не держат ее ноги; вымолвила заплетающимся языком:
— Вася? Ты?..
Василий с волнением смотрел на нее: пред ним стояла снившаяся ему ночами. Но и другое чувство — непрощающей обиды — охватило его.
— Не гляди на меня так… — прошептала Устинья. — Пошто ж мы тут стоим серед распутни? Вона кабак. Нам, Вася, надо поговорить, — и, взяв за руку Василия, потянула его к крыльцу.
Гурьян, хозяин трактира, ничего не спрашивая, принес братину пива и на блюде кусок рыбного пирога.
— Как же ты живешь, Вася? — спросила Устинья, боясь глядеть ему в лицо.
— Какая ж жизнь, — ответил он горестно.
— Ты теперь не в артели?
— У ливонца в холопях. Артельцы померли с голоду.
— Али не можно сойти?
— На мне кабала, а выкупа негде взять.
Устинья попытала участливо:
— Велик долг-то?
Василий назвал сумму.
Привалясь к его плечу, Устинья посулила:
— Насяду на мужа, чай, выклянчу. Я, Вася, виноватая перед тобою по гроб!
— Денег у тебя не возьму!
Устинья сидела пышная телом, красивая, нарядная.
— Жалею я тебя, Вася!
Василий сделался еще колюче:
— Лучше себя пожалей.
— Мне-то, кажись, все завидуют. — Устинья подобрала губы.
— С нелюбым живешь! — будто ударил ее гирей по голове. — Кто схоронил моих родителей и сестру с братом?
— По указу боярина Михайлы Глебыча схоронили за его хозяйские деньги.
К горлу Василия подступил горький комок, он сидел с опущенной головой.
— Вы-то жрали смачное. Сытые! Верно рекут: не проси у богатого — проси у тороватого.
— Ах, Вася, в ту пору всем выходило несладко… — Устинья замолчала.
В дверях показался слуга:
— Матвей Фирсыч велят немедля ехать.
Устинья поспешно, словно боясь, что Василий мог ее окликнуть, вышла, а Василий остался сидеть, глядя в окошко, как суетливо семенила она по двору.
X