— Пошто ж за ноги? — возразил Болотников. — Дай кровопивцу последний разок поглядеть на небо. Удавить обычным способом.
Помещик с грустной усмешкой смотрел на предводителя восставших, спросил:
— А кары Господней не боишься?
— Ты бойся. Я сам вправе решать: каво — миловать, а каво — карать.
— И какую же ты добудешь правду на крови?
— Ты сытно попировал да поспал на атласе — таперя поживем по-вашему и мы.
— Но на мне нет той вины. Я лечил даром мужиков.
— Ты барин — вот она, твоя вина. На сук ево!
…Князь Иван Михайлович Воротынский из последних сил бился, пытаясь вышибить из Ельца «воровских людей», стоявших за второго самозванца. Но подыхать за Шуйского никому не хотелось. Это Воротынский хорошо видел. Полки под начальством именитых воевод топтались на месте, неся потери.
Жаркий, сухой догорал август. В пыльном мареве садилось за городского стеною солнце. Воеводы Больших полков — Салтыков, Черкасский, Михайло Кашин, Михайло Шеин — не раз бросали войска на приступ, но атаки захлебывались, и со стен по-прежнему скалили зубы болотниковцы:
— Несите нам, господа воеводы, горилки[16], тогда, мабуть, не насечем вам жопы!
…В горницу, где сидели воеводы, вошел посланный Шуйским окольничий[17] Татищев.
— Новые награды привез, князь? — едко прищурился Шеин.
Татищев усмехнулся:
— Сразу видать, что тебя, Михайло Борисыч, обделили. Государь велел узнать о вашем здравии. А у вас, я вижу, веселья, господа воеводы, нет. Чего сидите кривыми?
Шеин, перегнувшись через стол, не скрывая злости, спросил:
— Я тебе, князь, заявляю прямо: у вас в Кремле нету ни силы, ни власти! А ежели их нету в Кремле, то что можно дать от украинных мест? Все зыбко, князь, как в квашне с тестом. Опоры нигде нету. Все рушится!
— Все, господа воеводы, не так страшно, — заверил их Татищев. — Елец велено взять. К вам вот-вот подойдут свежие полки.
— Брось, княже, мутить воду, бо она и так мутная! — вскипел Шеин. — Трубецкой в пух и прах разбит. А у нас тут не лучше.
С улицы выплеснулся гул голосов, слышались злые, ожесточенные выкрики. Воеводы спешно вышли наружу из хаты на окраине села рядом с разграбленной болотниковскими шайками церковью — с нее сняли крест и наполовину ободрали сусальное золото на луковке. Ратники гуртились тут же, на церковном холме, и трудно было понять, из каких они были полков. Один, длинный, жилистый стрелец, став на обломок колымаги, бросал гневливые слова и в без того раскаленную толпу:
— За каво нам тут класть животы? То, видно, не царь, коли государство все попустил, а царь Димитрий, сказывали, жив, и нам один черт, что за таво, что за энтова, — надо уходить по домам!
— Айда, браты, домой, он верно баит! — кричал другой, с сизым носом. — Пущай воеводы обороняют рябого царя.
Хворостинин зычным басом перекрыл шум:
— Православные, ай уподобились католикам и алчным жидам, которых ведет вор на Русь? Пролупите глаза: эти антихристы превратили святой храм в хлев! Вам, знать, застило, ни черта не видите? Самозванец ведет с собой хищное панство, ксендзов[18] и жидов-воротил — тех самых, что попортили народ Северской земли, изгадили нашу веру на Украине.
Речь его, однако, не возымела действия — глухая смута и брожение в сбившейся толпе все усиливались. Прожженный стрелец, должно быть пользующийся большим уважением, приземистый и спокойный, на речь Хворостинина ответил:
— Воевать нам, господин воевода, не с руки. Нам об себе понимать тоже надо. — И зычно, раздувая ноздри, скомандовал густо теснящимся стрельцам: — По хатам, ребяты. Наше дело мужицкое… надо под озимок пахать.
Серым гуртом, поднимая пыль, конные и пешие стрельцы двинулись вон из города, кто куда.
…Разбитые и вконец расстроенные полки рати Трубецкого болотниковцы от Кром гнали, не давая опомниться, шесть верст. Тысячи легли под саблями, дротиками и палашами. Трубецкой, сорвав голос, с налитым кровью лицом, махая саблей, пытался остановить бегущих. Его сшибли с седла, князь вскочил, пытаясь остановить бегущих:
— Назад! Зараз головы посрублю!
— Веди, княже, в Орел — не то останешься один, — прозвучало в ответ.
Трубецкой в разодранной кольчуге, без шлема и наручей[19], шатаясь от усталости, с трудом поднялся в седло; жалкие остатки войска, несколько сотен, вернулись в Орел. Остальные, рассеявшись в туманной мгле, разбрелись к своим очагам.