— Милые чада мои, видит Бог, ныне пришла пора запереть сие святое место. Господь меня не осудит: надо спасать детинец от сволочи, прости, Боже, мои прегрешения. Боле, видно, некому.
Заперев накрепко храм, Феоктист заспешил на воеводский двор. Приказной и ремесленный люд испуганно толокся на Гостином дворе, в переулках; ползли зловещие слухи, что поляки ночью подожгут город.
…Воевода и трое из служилых дворян о чем-то тихо совещались, когда, не предвещая ничего доброго, на пороге туча тучей возник отец Феоктист.
— Шайки польского ставленника под городом, а вы, господа воеводы, все чешетеся? — Феоктист свирепо оглядел напяливших по две-три шубы бояр. — Или, может, забыв о своей вере, хотите прямить к новому вору?
— Так не можно, владыко, вести речь, — сказал воевода, опасаясь встречаться с разгневанным старцем взглядом.
— «Не можно вести речь»! — передразнил его святитель. — Кому вы собрались служить? Вору?
— А если он — истинный царевич? — спросил молодой дворянин, коего не знал старец, но помнил, что он где-то слышал его речи в пользу самозванца.
— Оксти свой дурной лоб! Я вам говорю: этот «Иоаннов сын» — бродячий иудей, подговоренный поляками и бесом Шаховским.
— Надо погодить… — проговорил неуверенно воевода.
— Стыда бойтеся, воеводы!
За три дня, не взяв в рот маковой росинки, отец Феоктист собрал крепкий гарнизон разного, но отважного люда. Священники, служилые люди, снявшие фартуки ремесленники, дети боярские три дня учились в конном и пешем строю. Феоктист, сняв рясу и облачившись в потасканный кожух[27], на третий день вынес из церкви икону Пречистой Богородицы:
— Благословляю вас, сынки, на ратное дело! Преклонитесь перед Пречистой — и с Богом!
Сводный полк, имевший на флангах дворянскую конницу под начальством тысяцкого, в яростной сшибке в двух верстах от Твери разбил наголову мятежников, — две сотни взяли в плен, остальные рассыпались по окрестным лесам. Тысяцкий, изрядно пораненный пиками, подъехал к постоялому двору на околице Твери, где помещалась «ставка» Феоктиста.
— Владыко, воры разбиты наголову, — доложил тысяцкий, — куда девать пленных? Их двести с лишком человек!
— Бери полсотни ратников и гони к царю Василию: как повелит — так и будет.
Вскоре вся Тверская земля вздохнула свободно от самозванца.
XVII
Лучинка чадила, задувавший в дверную щель ветер мотал огонь; начальник тульского отряда пододвинул ближе к глазам грамоту Болотникова:
«Велим боярским холопам побить своих бояр, именья их пожечь. Жен взять себе…»
Прокопий Ляпунов, не дожидаясь, когда чтец закончит, взмахнул рукой:
— Нам с Болотниковым не по дороге! Как ни худо, а придется виниться перед Шуйским.
Сумбулов засопел коротким носом, на низком лбу его выступила испарина — надо было выбирать из двух зол…
— Деваться некуды… Прокопий прав. Наших жен будут сильничать под телегами, а своих грязных баб возводить в боярыни. Такого мы не потерпим!
Истома, не мигая, глядел на дрожавший огонь лучины, соображал и взвешивал, и чем больше он думал, тем все больше закипало в нем тщеславие и самолюбие: «Холоп никогда не станет надо мною, над потомственным дворянином!» В глубокой тишине он сказал:
— Галерная шкура! Ивашку драли кнутом, как вора. За им рати не пойдут.
Прокопий Ляпунов, встряхнувшись, как бы сбрасывая остаток сомнения, поднялся из-за стола, заявив:
— Этой же ночью уходим.
В сумраке беззвездной ночи замер стук копыт их коней… Купырь, выведав, что произошло, кинулся в шатер к Болотникову.
— Подымайся! — Елизар затряс крепко спавшего атамана; тот, лягнувшись клешнеобразной ногой, схватился спросонок за саблю, но, узнав Купыря, сипло спросил:
— Чего стряслося?
— Ляпунов с Сумбуловым утекли. Вставай, атаман!
Поднятые казаки кинулись к лагерю рязанцев и туляков — на том месте лишь дотлевали одни уголья: Ляпунов с Сумбуловым всех увели к Москве. Болотников бросился к Пашкову; холодная занималась заря. Истома в исподнице сидел на постеле и пил с похмелья рассол, прижмуренными глазами повел на потемневшее от злости лицо Болотникова.