— Ты нам брехал, что вместях с Димитрием бежал с Москвы! Мы тебя в тюрьму посадим, а оттелева не выпустим, коли не явится сюды сын Грозного и не вызволит нас с беды, — сказал рослый пушкарь.
— Не явится — то горе тебе, Шаховской: выдадим тебя Шубнику! — крикнул с угрозою другой.
— Казаки, руби их! — взвизгнул Шаховской, выхватив саблю.
Беззубцев угрозливо оборвал:
— Но-но, атаман! Не шибко подымай голос!
— Вяжи яво! — крикнули сзади.
Шаховского ухватили, тряхнули так, что треснуло под мышками полукафтанье. Он, налившись кровью, размахивал пустыми ножнами.
— Не сметь… Зарублю! Иван, застрели собак!
Болотников угрюмо молчал. Шаховского поволокли в тюрьму.
…Сухое в бездождье, догорало лето, кончался кровавый год. Шаховской, отведав тюрьмы, — его выпустили под честное слово, что приведет, когда отобьют штурм, царя Димитрия, — подзапав от голодухи телом, жаловался Ивану:
— Какое это войско? Стадо дурных баранов!
Болотников, гневливо сломив брови, спросил с подковыркой:
— Захотел обратно в тюрьму?
«Царевич Петр» — Илейка, когда голод стал душить народ, вовсе упал духом:
— Пропали мы!
Только сейчас Иван понял свою оплошность — вводя армию в крепость, не подумал запастись едой. Голод губил, как косою. Сентябрь пришел такой же сухой и жаркий.
…Болотников вошел в ставку, в дом воеводы. К нему был вытребован атаман Иван Мартынов Заруцкий, тот скоро явился при сабле и двух пистолях, в новом кафтане, снятом с дворянина.
— Иван, дело наше плохо, — сказал ему Болотников, — Димитрия все никак нету. Ты должон ехать к нему. Возьмешь письма Илейки и Шаховского, а на словах скажешь ему наш наказ: ежели он, каналья, обманул в том разе и меня, то пущай Мнишки и ихние гетманы ищут кого угодно, хоть рогатого беса, лишь бы он объявил себя царем Димитрием. Пущай хлопочет об войске поляков и литвинов — нам в помощь. За услугу внакладе не останемся: пущай берут в России все, что есть, золото и серебро. Мы им все отдадим — в том не должны сомневаться, лишь бы нам согнать с трону рябого Шубника.
— Без царишки не ворочусь, — пообещал Заруцкий, подкручивая светлый роскошный ус и подмигивая круглым хитрым глазом.
Туда ж, в Польшу, своею рукою Болотников с отчаянием писал: «От границы до Москвы все ваше, придите и возьмите, только избавьте нас от Шуйского». Это был уже отчаянный вопль. Кому ж он веровал? Призраку… «Ах, дубина я! Поверил прощелыге! — корил себя Болотников. — А выходит так: живота не щажу не за царя Димитрия, а открываю шляхте и католикам с иудеями дорогу на Москву».
А слухи к осажденным ползли один поганее другого: пробравшийся в крепость бродяга божился, что объявившийся Димитрий не сын Грозного, а поповский дурень из Северской земли, некто Матха Веревкин, иные баили, что сын Курбского, третьи — Могилевский бездомный учитель Митка, четвертые — какой-то иудей… Болотников стискивал зубы, в бессилии глядел, как все ближе подступала к крепостной стене вода, гнал тяжелые мысли: «Предал выродок! Встрену — удавлю своими руками!» У атамана Хвыленко выпытывал:
— Дознался, кто он? Молчанов али попович Веревкин?
— Бес его знает. Бают, какой-то чернявый, не нашей крови.
Болотников тяжко вздохнул:
— Дурень я, дурень. Кому поверил?!
В стане объявился еще один «государь» — «сынок» Федора Иоанновича, — малый с козьей мордой, весь словно измочаленный, с торчащими клочьями сивых волос на маленькой головке. Он пришептывал Болотникову:
— Ты тольки войди в Кремль — ужо я тя, Ивашка, озолочу… Могу побожиться! Ужо поцарствуем, пограбим! Будешь исть с моей царской золотой посуды. Погоди, добяремся!
Болотников показал ему черный кулак и посулил:
— Умолкни, мозгля! Я таких-то «царевичев» раком до Москвы ставил!
О самозванце по-прежнему не было никаких вестей. В степи бушевали пожары, ждали с ужасом, что огонь перекинется на постройки крепости. В церквах неутомимо служили молебны, давно охрипшие голодные священники в полуночный час читали молитвы, — просили Господнего подсобленья…
XXVIII
Сигизмунд III дал аудиенцию двум важным иудеям, явившимся во дворец от имени высшего совета раввинов.
Король находился в заметном раздражении. Его сын Владислав, хлипкий и жидковатый телом юнец, был тут же, в кабинете у отца.
— Великий король оказал нам такую честь, какую невозможно даже себе представить, — произнес, согнувшись в три погибели, раввин.