— Будем уповать на то, что перегрызутся они там с голоду, — сказал старый иезуит, находившийся при Сапеге. — Задушим их ихними же руками.
— К Рождеству сдадутся, — сказал с уверенностью Лисовский, но иезуит покачал головой:
— Ты их плохо знаешь! Это такое живучее племя!
…Не ошибался воевода Долгорукий — нюхом почуял измену. Грызня меж воеводами усиливалась, ничего не мог сделать Иосаф, грозивший именем святого Сергия у его праха великими карами.
— Вы пошто не боитеся греха и суда Господнего пред святым алтарем? — кричал он воеводам исступленно. — На вас ляжет такая вина, что ввек не смыть позору!
— Я не об себе, отче, хлопочу, — оправдывался Долгорукий, — но откуда шляхта знает, что у нас деется? Откуда гетманы имеют доводы[46]? Вчера поймали их лазутчика, когда, он выходил от казначея Девочкина, и за казначея заступился Голохвастов. Тут все покрыто мраком… Не открыли б ночью Красные вороты!
— Да я голову срублю всякому, кто похилится на измену! — заявил Иосафу Голохвастов. Воевода, видно, не хитрил и к шляхтичам не прямил, но не терпел делить с кем-то власть; на том и шли стычки.
…Авраамий Палицын, келарь (ведал припасами Троицкого монастыря), в это время находился в Москве — жил при Троицком подворье, в Богоявленском монастыре. В середине зимы до него дошли страшные слухи об открывшейся в Троице измене, а также о грызне между воеводами, ратными людьми и монахами. Ни одна посланная в Москву грамота воеводы Долгорукого, где он писал: «Пожалуй, Авраамий Иванович, извести государю тайно, что здесь, в осаде, ссору делает большую Алексей Голохвастов, и про него велел бы сыскать, и велел бы его к Москве взять», — не дошла. Но слух, однако, дошел — и про распрю Долгорукого с Голохвастовым, и про измену казначея Иосифа Девочкина, и про грызню ратников с монахами.
Палицын, не раздумывая, отправился во дворец к Шуйскому. По Кремлю серыми дерюгами гуляла вьюга, в мутных просветах едва проглядывали колокольни, меж домами кружил колючий ветер. Дворцовая стража, рынды и стрельцы, как каменные столбы, густо стояли около входа. Скорбно взглянул Авраамий Иванович на золоченую лестницу и двери терема, — не было тут ныне ни власти, ни славы! На лестнице келарю встретился патриарх. Гермоген скорбно покачивал головою, поравнявшись, выговорил:
— Худо… Худо. Видит Бог — катимся во ад.
— Надо бы худее, да некуда. — Палицын низко поклонился и вошел в золотую палату.
В двух высоких печах жарко гудели сухие сосновые поленья; в слюдяные окошки цедился свет мглистого, мутного дня; Шуйский сидел за столом, пригнув тяжелую голову, и слушал своего духовника. Духовник замолчал, возведя на келаря глаза, и, как только Шуйский махнул ему рукой, тихо удалился.
— Государь, я должен ехать в Троицу. Там распря и обиженье велико, а может быть, и измена.
— В Троицкий не въедешь: тебя схватят шляхтичи. Великая беда повисла над Московией; я не в силах помочь монастырю, — промолвил царь и спросил: — Ты ведаешь, какие поднялись на хлеб цены: четверть ржи — семь рублей! Распорядись, чтобы из монастырских житниц стали продавать жито.
— Опустошим житницы, государь! — возразил Палицын.
— Зато спасем Москву!
— Теперь вся надежа на Михайлу Скопина, — в глубокой тишине проговорил Авраамий Иванович. — И на Господа Бога.
Шуйский заплакал.
XVII
В столовой палате Гагариных голова к голове сидели заговорщики: рязанец Григорий Сумбулов, сам хозяин — крепенький, как репа, князь Роман, Тимофей Грязной, да вдоль стены ходил молчаливой тенью, будто посторонний, князь Василий Васильевич Голицын.
— Убить — и на том конец! — Грязной пристукнул кулаком по столу.
— Как не выйдет — назад не хилиться. — Князь Роман утер багровое, полнокровное лицо. — Рябого дале нельзя оставлять на троне. От него все беды и пагубы.
Сумбулов обернулся к Голицыну:
— Веди, князь, бояр на Красную площадь!
— Навряд они пойдут, вы уж без меня… А душою я с вами. — И князь Василий Васильевич предусмотрительно покинул дом Романа Гагарина.
Напрасно заговорщики кидались от дома к дому — не только знатные, но и середние бояре не отозвались на их призыв, за которым не было видно еще общего желания Москвы. Григорий Сумбулов схватился за голову, прошептал:
— Пресвятая Матерь, не погуби! Что ж будет-то?..
Зазвонили в набат. Народ повалил на Красную площадь.