— Ладно. Запрягай. Кликни царицу.
Марина как на иголках сидела в своей светелке — не то государыня, не то пленница… Видя жалкую роль Димитрия, она, однако, не думала складывать рук. Марина писала королю: «Все отняла у меня судьба: остались только справедливость и право на престол московский, обеспеченное коронациею, утвержденное признанием меня истинною и законною царицею и укрепленное двойною присягою всех сословий и привинций Московского государства». Царица… Была безвестная панночка — мало ли таких дур поусохло по фамильным замкам! — а стала государыня царств Московского, Новгородского, Псковского, и Белыя, и Малыя… Одно угнетало: тушинский царишка не походил на Димитрия, тот сладкие и милые речи говорил, внимал любой ее прихоти. Так пускай же знает, что не нуждается она в нем, ибо сама коронованная — с такой мыслью она и вошла этой ночью к самозванцу.
— Я покидаю Тушино, а ты, дура, молчи! — Самозванец стоял в казацком кебеняке, был злобен и не глядел на нее.
— Куда же ты бежишь? — Марина, как ни сдерживала себя, всхлипнула от злости.
— Услышишь… чай.
— А что будет со мною? — вырвалось хрипло, со стоном.
— Что хошь! Не лезь. Не до тебя тут…
— Я коронована в Успенском соборе, — напомнила, сжав надменно губы, — а на тебя пока венец не возлагали.
Самозванец усмехнулся ей в лицо:
— Такие речи со мной не калякай. Коронованная! Мне здесь быть нельзя. И тебя они удерживать не посмеют.
Вошел Кошелев:
— Едем, государь. Медлить нельзя, скоро зачнет светать.
Самозванец, ухватив шкатулку с золотом, не оглянувшись на польку, торопливо выскочил на крыльцо — плюхнулся в шибанувшие в нос навозом сани… Слезилось метельное утро. Погони вроде не примечалось, шут озирался по сторонам. Рассвело, и ехать было крайне опасно.
— Тутка есть надежные люди — прикроют. Пересидим здесь.
Въехали в крытый двор. Их встретил хозяин с широкой пегой бородой, в крытом нагольном полушубке.
— Заходьте в горницу — не боитесь. Мавра, пойди покличь Опанаса, — сказал хозяин.
Молодуха молча вышла и скоро воротилась с толстым, стриженным под горшок казаком лет под пятьдесят, сосавшим люльку.
— Опанас, надо вывезть государя…
— Це можна… Теперь али ночью? — спросил казак.
— Ночью стража дотошней. Выедешь под вечер… Наложишь чего-нибудь на воз.
Когда стало смеркаться, к южной заставе, стуча полозьями по обледенелым колеям, подъехала подвода, груженная новенькой пахучей дранкой.
— Куды це везете? — спросил свирепого вида хорунжий, по лицу которого можно было понять, что он не остановится перед тем, чтобы перетряхнуть воз.
Темноусый казак, ничего не говоря, вынул из торбы кухоль[52] горилки, произведший на хорунжего значительное впечатление: намерение ворошить дранку у него пропало.
— По надобности, доброди, хыбарку строим, — пояснил темноусый.
Хорунжий, ухватив кухоль, махнул рукою — проезжай.
Самозванец, лежавший под дранкою, передохнул от страха. К концу другого дня с изволока проглянула Калуга. Шут придержал коня.
— Куды, государь? В город?
— Сворачивай в монастырь.
Обитель была безлюдна, по обледенелым ступеням спустились в келью к отшельникам, — те, увидев не внушавших доверия путников, закрестились. Самозванец, сбросив медвежью доху, подсел к печи. Выл в трубе ветер, качался огонек лампадки. Тщедушного вида монах попытал:
— Кормишься, сынок, Божией милостью?
Шут Кошелев раскрыл пасть, обнажив лошадиные зубы:
— Глазелки повылазили? Пред тобой — государь Димитрий!
…Самозванец принялся за воззвание, где клялся не уступить королю «ни кола ни двора», закончив, велел монахам нести писание в город. К полудню в монастырь повалил народ. Но уже на другой день, когда в Калугу из Царева Займища на поддержку беглеца прибыли казаки Шаховского, заговорили по городу вовсе другое:
— Вор он — морда воровская. Нешто похож на царя?
Князь Димитрий Трубецкой и Засекин, не подчинясь атаману Заруцкому, двинулись из Тушина на помощь самозванцу в Калугу. Рожинский последовал за ними и начал стрелять из пушек. Таким образом, положили тысячи две казацких голов, иные из казаков вернулись обратно в стан, другие успели уйти и пошли к Калуге.
XXVIII
— Этот свинья посмел шарить в моей торбе! — сказал возмущенно ксендз, находившийся при гетмане.
— Тяни его на сук, — сказал гетманов секретарь, лях, напоминавший ржавую тощую селедку с выпученными глазами.