Он погладил ребенка по головке.
— Вы только не тяните, поторопитесь, пока они еще не стоят у вас под дверью. — Он нервно жевал спичку и гонял ее из одного угла рта в другой. Возможно, это была та самая спичка, которую я воткнул в замок на моей двери. В его изможденном лице с грубыми чертами проглядывал страх. Заметив это, я стал вертеть его угрозы и предостережения так и сяк, пока они не сложились в боязливую просьбу убраться с лодки, которая грозит опрокинуться, если кого-то в ней убьют или выкинут за борт. Никому не хочется, чтобы лодка опрокинулась, особенно если на руках ребенок, а рядом женщина, видимо, совершенно неспособная ухватиться за спасательный круг, а скорее готовая пойти ко дну, быстро и безропотно.
— Вы не могли бы сейчас оставить меня в покое, мне надо кое-что сделать. — Я положил левую руку на ручку двери и ждал, когда он скроется в коридоре.
Он кивнул мне и ушел. При мысли, что я сейчас окажусь в комнате за запертой дверью, совсем один, по спине пробежал сладостный холодок. Я отдернул занавеску, открыл окно и уселся на подоконнике. Первая сигарета вызвала легкое и приятное головокружение. Внизу вороны гоняли какую-то то другую, более крупную черную птицу, — она явно не могла летать. Они подскакивали к ней вплотную и долбили клювами замерзшую землю, а черная птица, словно чувствуя в их движениях угрозу, отпрыгивала в сторону, чтобы найти укрытие. Они ее преследовали. Я погасил сигарету о подоконник и оставил окурок на месте. Перед окном плясали одинокие снежинки. Я приставил стул к столу и сел завтракать. Я пытался сложить из разных шумов у меня в ушах какую-то музыку. На подоконник уселся воробей и принялся обследовать окурок. Окно хлопнуло. Воробей испуганно вспорхнул, задев крылом стекло. Снежные хлопья стали крупнее, снег падал плотнее и гуще, карканье черно-серых птиц звучало глухо. Мысль, что мне не светит теперь не только спасение, но и надежда на него, наполнила меня большим спокойствием. Не будет больше щелканья и шуршания в ушах, открывания и закрывания дверей, приходов и уходов.
Прилетел второй воробей. Не садясь, потюкал клювом окурок и сразу его бросил. Таким образом, один подоконник очистился сам собой.
Последний глоток кофе я не допил, грязную посуду отнес на кухню и вымыл. Ключ в замке еще поворачивался, но запереть комнату уже было нельзя. Соседский ребенок орал, и все вроде бы шло как раньше. От сквозняка моя дверь хлопала. Туда-сюда, туда-сюда. Не мог же я ходить по комнатам и всюду закрывать окна. Мое окно закрывалось неплотно с первого дня, как я здесь поселился. Когда шел дождь, узенький ручеек катился от правого края внешнего подоконника и по стене возле батареи стекал на пол. Дверь ходила взад-вперед. Если в хлопанье наступала более длинная пауза, и я начинал надеяться, что это было в последний раз, тут же хлопало опять. Можно было с ума сойти. Еще вернее, чем от детского крика, к регулярности которого я тем временем успел привыкнуть. Сдвинуть с места платяной шкаф одной рукой оказалось совсем не легко. На пол налипла грязь, возможно, от десятков и сотен жильцов, которые до меня занимали эту маленькую комнатку, и можно было четко различить контуры шкафа на том месте, где линолеум сохранил свой первозданный серый цвет. За окном была метель, так что увидеть дома напротив стало уже почти невозможно. Кипятильник, тихонько шипя, гнал на поверхность воды тончайшие пузырьки. Я держал правую руку над кастрюлей, пальцами левой сгибая ее пальцы, каждый по отдельности и все вместе. Вода закипела ключом, поверхность ее стала белой от пены, вздувалась пузырями, взрывалась и лопалась. Я вытащил вилку, налил кипяток в большую миску, присел к столу и начал утреннее бритье. Ни одного дня я не мог начать без бритья, одна мысль об этом вызывала у меня зуд на коже. Человек, усвоивший политические идеи, а собственные идеи сделавший политическими: каким захватывающим представлялось ему лазание по бронзовой оболочке Ленина, по этой броне, пока он не заглянул в пустое нутро, и как он волновался, каким полноценным себя чувствовал, — этот человек показался мне теперь совсем другим. Я стал для себя чужим оттого, что не мог измерять свой день ритуалами, оттого, что часы у меня не были заполнены ритуалами. Лезвием я скреб себе кожу. У этого чужака якобы имелась дочь по имени Дорейн. Кожа на подбородке на ощупь была гладкой, это другой человек мечтал о чешских сказочных принцессах, обещавших жизнь в чудесном мире и выполнявших обещание, если ты не делал какой — нибудь ошибки в обхождении с ними, гладкой была кожа над верхней губой, а ночами ему неотвязно снились женщины, которые сидели в пляжных кабинках у моря и могли бы быть моей матерью, если бы не оставляли на песке птичьих следов, гладкой была шея, этот другой выглядывал иногда из моих глаз и пользовался моими ритуалами. Этот другой никогда уже больше не получит права на вход, и воспоминания о его мыслях оставались воспоминаниями близкого знакомого, но воспроизводили только прошлое. По милости подстрекателей я со вчерашнего вечера узнал, что можно жить с переломанными костями и не чувствовать боли. Хотя за ночь физические ощущения восстановились, боли я не чувствовал. Она исчезла без тщеславной надежды на возвращение. Грязное бритвенное лезвие я сполоснул в маленькой миске, выложил в ряд бритву, помазок и мыло. Зеркало слегка запотело, но я еще мог видеть в нем лицо человека, которым уже почти перестал быть. Вода в большой миске остыла до температуры моей руки. Правой я ничего делать не мог, она не желала двигаться, бритвенное лезвие то и дело выпадало у меня из руки и плюхалось в миску. Только левой рукой я мог что-то держать и резать, и глазами того человека наблюдал, как в воду потекли багровые струйки, следы краски, пока вся вода не покраснела. Мне стало тепло, закружилась голова. Я ртом взял бритвенное лезвие и, крепко держа его зубами, вонзил в кожу. Немного мешал язык, но в конце концов кожа на левом запястье тоже поддалась, в ней образовалось отверстие, и меня обожгло болью, когда и левая рука соскользнула в воду, — правая ощущала лишь веселое, легкое покалывание в этой воде комнатной температуры. Все мое "Я" стало прошлым, таким отчетливым было жжение и угасание в остывающей воде, и жжение преспокойно вытекало прочь.
Нелли Зенф хочет сказать "да"
В столовой всем давали жареного гуся. Кусок гуся под соусом, с красной капустой и с картошкой в любом количестве.
Внизу, мимо жилого блока двое полицейских вели женщину с огненно-рыжими волосами и в брюках, блестевших серебром. За ними на небольшом расстоянии следовал Джон Бёрд, он шел, втянув голову в плечи и слегка наклонившись вперед, точно ему было неприятно опять шагать по улицам лагеря. Он улыбался, словно радуясь своей добыче.
С утра Владислав Яблоновски сидел в столовой за одним из длинных столов, мешая кофе в чашке, хотя он не положил туда сахару и не налил молока.
— Ах, Нелли, вот и вы, — сказал он, когда я в обед ненадолго заглянула в столовую, чтобы взять масло. Могло показаться, что он сидит там несколько месяцев, с тех пор как однажды приглашал меня танцевать. Точно мы с ним условились о встрече, а я всего на две минуты опоздала.
— Я только возьму масло. Наверху меня ждут дети.
Он неопределенно кивнул головой и вздохнул.
— Увидимся вечером на празднике?
Старик растерянно смотрел на меня. Он наблюдал за тем, как женщины украшают зал. Они ставили на столы стремянки, забирались наверх и развешивали между лампами гирлянды.
— Где ваша дочь? — спросила я его.
— Ушла.
— Ушла?
— Встала и ушла. Когда вчера вечером в десять часов она еще не вернулась, я заглянул под кровать, но там было пусто.
— Неужели она должна была прятаться под кроватью? — Я невольно рассмеялась.
— Исчезли ее резиновые сапоги и наш чемодан.
— И куда же она девалась?
Владислав Яблоновски помешивал свой кофе, казалось, он размышляет. Потом он сказал:
— Понятия не имею. Уж я ее точно искать не буду.
Я села рядом с ним и стала расспрашивать. В последние дни к нему приходили разные представители охраны и другого лагерного начальства, они задавали ему вопросы. Владислав Яблоновски не мог на них ответить, а только объяснял, как он голоден, в конце концов он забыл, где ему положено получать еду, а где находится столовая, он еще не знал. О расстройстве пищеварения он говорил тоже. Мужчины, с которыми он разговаривал, жаловались, что его трудно понять, и списывали это на его польское происхождение. Только одна женщина, вероятно, смотревшая на него, когда он говорил, попросила, чтобы он был столь любезен и как следует открыл рот. Нет, она не испустила крик ужаса, а довольно спокойным голосом попросила мужчин заглянуть Яблоновскому в рот. Там не хватает зубов, и женщина сказала, что сообщит об этом зубному врачу. Неудивительно, что у него проблемы с пищеварением.