Крупных «доходов» по службе он гнушался не менее — вроде, например, положенных будто бы ежегодных субсидий от откупщика губернаторам и другим властям покрупнее, по нескольку тысяч. Углицкий сказывал мне потом об этих попытках приношения со стороны откупщика.
— Как же вы это приняли? — спросил я.
— Allez vous promener![22] — сказал я ему на его намеки. «Но ведь это везде делается: это обычай!» — настаивал откупщик и отошел с носом.
Это, конечно, была правда. Если б Углицкий поползнулся на такой доход, он мне бы об этом не заикнулся.
Но... но... вот он что прибавил и поставил меня в тупик.
— Кто берет эти приношения, — сказал он, — те обязаны потом делать по откупам разные потворства. Прошлой весной он подъехал было ко мне с просьбой: выпусти, да выпусти я хлеб к сплыву по Волге...
(Какой это хлеб и почему его нельзя было отпустить, я теперь совершенно забыл.)
— Что же вы? — спросил я, — конечно, не разрешили?
— Разумеется, нет. Стал приставать: мы с ним приятели — хлеб-соль водим; c’est un bon enfant après tout.[23] Мне не хотелось отделаться сухим отказом: «Вот, — сказал я, — я на той неделе еду в С. уезд — вы ведайтесь, как хотите, с вице-губернатором: он без меня будет управлять губернией».
— Что же он?
— Ничего не сказал, почесал только за ухом. Я уехал. Переправляюсь в С. уезде через Волгу, вижу: плывут росшивы. Спрашиваю, с чем это? от кого? «С хлебом, говорят, откупщик вниз спускает...»
Губернатор заключил еще свой рассказ смехом. Не знаю, заметил ли он, какой крупный и неприятный софизм вставил он в свою службу. Мой барометр его нравственности стал колебаться.
Потом он на вечерах играл в карты, если не с азартом, то с значительным увлечением, между прочим и с откупщиком. Злоязычный Янов рассказывал, что «откупщику не везет в игре... с Львом Михайловичем», — добавил он с комическим вздохом.
— Зачем же он не бросит, если проигрывает? — спросил я.
Янов засмеялся и похлопал меня по коленке.
VIII
Но все-таки Углицкий был в долгу, как в шелку. У него были не мелкие, а довольно крупные и притом стереотипные долги. Общую сумму своих долгов он определял в тридцать семь тысяч, то есть стереотипных долгов. Сумма же подвижных, мелких долгов менялась, то повышалась, то понижалась: последнее случалось, когда заимодавец попадал в «денежную минуту», узнавал, что Углицкий получил куш. Он уплачивал если не все, то хоть часть. Если же долг затягивался, то после известного срока причислялся к стереотипным. Правда, он возлагал упование на наследство после какой-то богатой бездетной тетки а Петербурге, — но это наследство было проблематическое, вроде ожидания приезда богатого дяди из Америки.
Итак, он жил прежде всего долгами, как отец Онегина,[24] по словам Пушкина. Тогда, кажется, и все старое поколение пробавлялось этим способом: только «ленивый», по пословице, не делал долгов. Когда, бывало, упрекнут кого-нибудь долгами, у виноватого всегда был готов стереотипный ответ: «У кого их нет?»
У Углицкого делание долгов было приведено в систему, которую он прилагал к делу так же виртуозно, как юмор и остроумие к рассказам. Система, очевидно, принадлежала воспитанию и нравам его времени. Долги делались и не платились как-то помимо всяких вопросов о нравственности, как хождение в церковь и усердное исполнение религиозных обрядов у многих молящихся часто не вяжется с жизнью. Например, украсть у ближнего из кармана, из стола, тайно присвоить — никто и никогда из этих «джентльменов» не решался, скорей застрелится; а занять с обещанием отдать «при первой возможности», «при удобном случае», и забыть — это ничего, можно!
Как могли эти господа жить и спать, что называется, на оба уха, беззаботно, не заглядывая из сегодня в завтра, — непостижимо для человека в здравом уме и твердой памяти! А они жили, и жили уютно, комфортабельно, изящно — и считали себя, не шутя, джентльменами. Например, Углицкий рассказывал мне уже после, когда мы приехали в Петербург (я забегаю вперед), как он однажды за границей очутился «entre de mauvais draps»[25] и как выпутался. После отставки он поселился в Париже, конечно с подругой. Пенелопа его, Марья Андреевна, оставалась в Петербурге, на маленькой квартирке, «на антониевой пище»; дочь была помещена в первоклассный пансион оканчивать воспитание, конечно на чужой счет — тетки или другой благотворительницы — не помню. В Париже он взял квартиру, завел мебель, разумеется изящную — все это на счет своей побочной, увлеченной им супруги. Жила эта чета не стесняясь, пользуясь всеми парижскими благами и, наконец, через год — прожились. Он сбыл мебель и все вещи за бесценок и уехал на Рейн, потом во Франкфурт — и в один день... «Figurez-vous,
24