На другое утро, наконец, мы поехали уже одни, в трех экипажах. Впереди дормёз с Углицким, его женой и дочерью, потом мы с Прохиным в коляске, а сзади бричка с прислугой. Погода была прекрасная, наше расположение духа тоже. Мой спутник, Прохин, совсем оправившийся от своего периодического «недуга», был шутлив, весел, приятен. Он острил над вчерашними проводами, и сам Углицкий тоже. Последний пересаживался из дормёза к нам в коляску и почти все время ехал с нами. Он мастерски изобразил в карикатуре прощание и речи, и между прочим, чего я никак не ожидал, сам разболтался о нежном прощанье в карете с «дамой сердца».
— Вам жаль ее? — спросил я с участием.
— Мне! — он засмеялся. — Я смотрю теперь на нее — вот, как на этого барана! — сказал седой фат, указывая на кучку лежавших в тени около дороги баранов.
Прохин зло и остроумно подшучивал, когда, при переезде вброд через речку или через ветхий, сомнительной прочности мост, Углицкий пропускал вперед нас, на случай опасности. Марья Андреевна ехала хмурая и кислая, вздыхая по роли первой дамы в губернии. Софья Львовна успела загореть и очень весело улыбалась мне из окна, когда карета на поворотах оборачивалась к нам боком. На станциях мы урывками менялись с нею несколькими словами, смеялись, если попадалось что смешное. Углицкие просили меня взять на себя роль казначея, платить прогоны, на водку ямщикам и за то, что забирали на станциях, так что мне немного выпадало на долю поболтать с этой милой, острой и веселой девушкой.
Весело, покойно, в трое суток, докатились мы до Москвы. Углицкие остановились у своей старой тетки, на Арбате, а я отправился к товарищу, с которым жил и мой брат. Углицкий предупредил меня, чтобы я дней через пять-шесть наведался о дне отъезда и был готов. Долее недели он в Москве оставаться не хотел.
Проведя весело, с друзьями и товарищами, несколько дней, я в назначенное утро поехал к Углицкому наведаться, когда мы выезжаем.
— Мы все готовы, — сказал он, — все уложено, завтра хотели выехать, да Андрей Петрович...
— А что с ним? — спросил я.
— Разве вы не знаете? Вот пойдемте.
Он повел меня в маленький деревянный флигель с большим окном, выходившим на улицу. В нем была одна комната, без передней, с печкой, кроватью и тремя соломенными стульями. Мы из переулка шагнули прямо в комнату.
За маленьким столом в сером халате сидел Прохин, с повязанной около шеи салфеткой, и обедал, то есть старался обедать, но это ему не удавалось. Мальчик-лакей держал перед ним тарелку с супом. Прохин черпал ложкой из тарелки, подносил ко рту, но руки дрожали, и суп проливался на салфетку и халат.
— Здравствуйте, Андрей Петрович! — сказали мы оба.
Он не обернулся, не посмотрел на нас, продолжая неудачные попытки попасть ложкой в рот.
— Каков? — отчаянно, вслух, сказал мне Углицкий. — Что с ним делать? Я не знаю, как быть!
И я не знал и ничего не сказал, разглядывая Прохина. Глаза у него были мутные, с красноватым блеском, борода небритая, лицо влажное, точно вымазано маслом. Он, не мигая, уставил глаза в окно, на забор и канаву, заросшую крапивой.
— Когда это он успел? — спросил я. — Ведь он оправился совсем перед отъездом!
— Первые три дня он был очень хорош, а потом встретил какого-то приятеля, стал пропадать, а третьего дня вечером его привезли домой без чувств. Ни везти с собой нельзя, ни оставить здесь! — говорил в печальном раздумье Углицкий. — Il m’a joué un tour![56] А я думал, что он поможет мне в Петербурге пером! А он — вон что! Между тем к оправдательной записке нужно бы сделать некоторые дополнения... Разве вы поможете... вы не откажетесь?..
— Конечно, нет! — успокоил я его, видя, что он все упование оправдаться возлагал на эту проблематическую записку. — Теперь пока надо решить, что делать с Андреем Петровичем...
— Вот что мы сделаем! — вдруг живо отозвался Углицкий, у которого идеи, намерения вспыхивали внезапно, как искры. — Я отправляю камердинера с бричкой назад; с ними поедет назад и он.
Он указал на Прохина. «Вот и прекрасно: c’est une idée![57] Итак, решено: завтра я отправлю его, а послезавтра выедем и мы...»
При этих словах Прохин медленно поворотил голову к нам. Глаза у него блеснули. Он сорвал с шеи салфетку и бросил на пол.
— Да, и «прекрасно»! — обратился он к нам, передразнивая Углицкого. — Вы хотите отправить меня, как куль с поклажей, с вашим лакеем: таковский, дескать! Бросить его, как негодную клячу. «Пусть околевает!» Что же, бросьте, ваше превосходительство...
Мы с Углицким переглянулись друг с другом.
— А знаете ли, что из этого выйдет? — продолжал Прохин. — Вы думаете, я приму ваше предложение, расшаркаюсь, поблагодарю и поеду с вашим холопом назад, домой? Ошибаетесь: я чиновник коронный, царский слуга (он ударил себя кулаком в грудь); состоял при вас как при губернаторе, но лакеем вашим не был, любовных ваших записок по городу не разносил: да! (Углицкий нервно почесал затылок). Вы могли бы взять с собой вашего Егорьева или, пожалуй, Добышева и потом отправить их, как негодный хлам, назад. Пусть они и служили бы вам пером! А я, Прохин, не унижусь до этого никогда! нет, никогда! Что вы оба уставили глаза на меня? — продолжал он. — Я хотел быть полезен вам своим пером, нужды нет, что вы не начальник мой больше. Но вы всегда были добры, ласковы со мной, снисходили к моей слабости... А у меня благодарное, незабывчивое сердце — я и поехал с вами! А теперь что: не нужен, так вон его, как негодную тряпку! Оставить!
Мы слушали этот сказанный хорошим слогом, как из-под его пера вылившийся монолог и ушам не верили. Прохин ли это, который, за минуту перед тем, не мог донести ложку до рта?
— Оставьте меня здесь, оставьте! — продолжал он с пьяным пафосом, — будет «прекрасно»! Знаете, что будет? Вашего лакея, если он осмелится звать меня с собой, я вытолкаю в шею, и не поеду, нет, не поеду! Оставьте меня — «прекрасно будет»! Я уйду в кабак, да, уйду: вот у меня двести рублей здесь, в ящике... Я все их пропью, до копейки, заложу одежду до последних штанов, рубашку пропью — и лягу вон там, в канаве — и околею! «Прекрасно» это будет, по-божески — как вы думаете?
Он опять впал в свое забытье. А мы с Углицким молча, со страхом и недоумением глядели друг на друга Перед нами разыгрывалась обыкновенная, но трагическая сцена.
— Что делать? — растерянно вполголоса говорил Углицкий в глубоком раздумье, — как поступить! Ни взять с собой, ни покинуть нельзя — вот положение! — Он скрестил руки на груди
Вдруг Прохин поднялся с места, сделал два неверных шага к Углицкому и грохнулся перед ним на колени.
— Не покидайте меня, не покидайте: я пропаду, как собака! — молил он с катящимися по щекам слезами. — Я знаю, что погибну; я ведь не мужик-пьяница, я сознаю свое положение и все безобразие… Вашего лакея я не постыжусь и не послушаюсь... О, не покидайте меня, возьмите меня с собой!
Мы оба были растроганы. Углицкий закрыл лицо руками.
— Я не покину вас, Андрей Петрович, — сказал он в волнении. — Будь что будет! Я хотел сделать, как вам удобнее...
— Я заслужу, заслужу! — продолжал Прохин, — пером заслужу. Я дополню оправдательную записку, буду жить с вами, пока нужен. А вы хотите дать пачкать мою записку ему (он с гневом указал на меня): да разве он может? Куда ему! Он только — парлефрансе,