– А ну читай, Терентьевич, оцю цидульку, – быстро перестроившись на украинский говор, сказал Головатый, протягивая Котляревскому письмо из Петербурга.
Бегло просмотрев его, войсковой писарь отложил лист в сторону.
– Что мыслишь ты на этот счет, Тимофей Терентьевич?
– Думай не думай, а предписание сие выполнять надобно, – сухо ответил войсковой писарь.
– Да-а! – недовольно протянул Головатый, словно ждал от Котляревского иного ответа. – Не выставить нельзя. Письмо это – монаршая воля. Да вот кого в поход отправлять?..
Котляревский пробарабанил длинными пальцами по дубовому столу.
– Представим сие на усмотрение станичных атаманов, им видней. Пускай всех неспокойных, кои порядками нашими недовольны, и отправят в поход…
«Ух, и хитер, бестия! – подумал Головатый. – Хитер, иезуит!»
Вслух войсковой судья спросил:
– А полковниками? – Я мыслю Тиховского и Чернышева…
– Что же, против второго не возражаю, а Тиховскому на кордоне сподручней. А как мыслишь насчет Великого? – Головатый, хитро прищурившись, взглянул на войскового писаря.
Великий – свояк Котляревского по сестре, и Головатый, предлагая послать его в поход, тем самым удалял из Екатеринодара одного из сторонников Котляревского, которому по старшинству предстояло во время пребывания Головатого в походе остаться до возвращения кошевого за него.
Предложение войскового судьи пришлось явно не по душе Котляревскому, но он не подал вида:
– Можно и Великого…
– Ну и добре! Вели, Терентьевич, отписывать по станицам, пусть людей ведут в Екатеринодар. С этим медлить незачем.
– А что, Антон Андреевич, сам возглавишь команду, либо кому поручить собираешься? – спросил писарь.
«Ишь ты, – подумал Головатый, – небось боится, что останусь. Знает, что без меня ему полная свобода будет… Спит и видит атаманскую булаву, шляхетский выродок…» А вслух:
– Сам. Сегодня отпишу обо всем Захарию Алексеевичу, пусть поторапливается с возвращением… – И, глядя в глаза Котляревскому, добавил: – Край без войска оставлять негоже, турки ежечасно, сам знаешь, напасть могут. Так что ты, Терентьевич, имей это в виду и за границей приглядывай, чтоб кордоны надежными командами регулярно обеспечивались… А я, зная твое усердие к службе, войску Черноморскому, во всем полагаюсь на тебя!
– Суета сует мирских, – недовольно почесал затылок Кравчина, узнав, что ему предстоит идти в поход.
Ворочая ухватом в печи, Анна ничего не ответила.
– Что, небось рада? – глядя ей в спину, зло усмехнулся. С языка сорвалось крепкое слово.
Не по-старчески чуткая мать свесила с печи голову.
– Ну, чего лаешься! – строго прикрикнула она на сына. С приходом невестки Марфа больше отлеживалась на печи.
Покряхтев, она слезла вниз, шаркая, подошла к крытой рушником иконе, украшенной барвинками, сухими головками мака и пахучими травами, истово закрестилась.
– Помоги, Господи, рабу твоему Григорию, да ниспошли ему помощь свою…
И повернувшись к сыну, беззубо прошамкала:
– От кордона откупился, даст бог и от этого пронесет.
Кравчина хлопнул ладонью по колену.
– Дело, мать, говоришь, дело! Анна, подай мою папаху, пойду кой с кем поговорю…
Захватив по дороге суковатую палку, он отправился в станичное правление…
Но на этот раз атаман был менее податлив, чем тогда, при посылке на кордон. Сейчас он разводил руками, куражился:
– Не, не могу, Григорь Митрич, не могу ослобонить. Ну, посуди сам, тебя ослобоню, другого, дак кому ж идти?
– Да я, Прокофьич, и не против того, чтоб пойти. Ты не подумай чего-нибудь дурного. Или я войску своему не слуга? Да вот нездоров.
Атаман прищурился. «Эк, бестия, хворый какой. А как соль возить да табуны у ногаев красть, так за ним никакой черт не угонится».
– Ты, Прокофьич, того, не подумай. Я твою службу тоже знаю и уважить всегда готов…
И озираясь по сторонам, Кравчина выложил на стол десять злотых.