Вдруг я слышу (у меня всегда был очень тонкий слух и способность к пению) тихий голос бабушки к моей матери:
- Наташа, Наташа!
Мама сразу вскочила. Она была очень чуткая, энергичная, горячая, не в пример отцу.
- Что, мама?
- Сережа-то разметался, посмотри-ка! Очевидно, бабушка сама уже не в силах была
покрыть братика.
Ну мама покрыла. А я все это слышал, мне было лет шесть тогда. Вдруг бабушка начала тяжело дышать. Мама, она тревожная была при всей своей телесной и душевной силе, испугалась. В таких случаях она всегда обращалась к безмятежному отцу, как она его называла сама.
- Отец, отец, проснись!
- Что? - спросил он.
- Маме худо!
Он неторопливо встал, подошел к лежанке, прислушался к дыханию кончавшейся и ровным тоном сказал:
- Бабушка (он так звал ее с нами) умира-а-ет! Взял из-под икон свечечку, зажег ее и, вкладывая в холодевшие уже руки, сказал:
- Бабушка, возьми свечечку!
Она удержала ее. Потом еще несколько раз вздохнула и безболезненно, тихо-мирно скончалась. Раздался раздирающий душу вопль матери. Дети все проснулись, и нас, полусонных, переправили в соседнюю комнату флигеля, где жил ключник-вдовец с красавицей взрослой дочерью, тоже Наташей.
Потом похороны. Я нес до церкви, версты с полторы, иконочку перед гробом бабушки. И верую, что она, несомненно, угодница Божия, святая женщина в миру. Постоянно поминаю я ее на службах. А в трудные минуты своей жизни молюсь я ей, прошу небесного заступления ее пред Богом... Через полгода скончался у другой дочери, тоже святой женщины, и дедушка.
Отец женился на моей матери, когда ему было уже тридцать три года, а ей - девятнадцать. Он носил уже усы, после отпустил и небольшую бородку, а она имела тяжелую косу. Он был блондин, она - шатенка.
Так вот эта моя мама, захватившая крепостное право лишь трехлетним ребенком, конечно, ничего не помнила о нем сама. Но со слов родителей и только что освобожденных крестьян она, конечно, знала, что это было за время! И у нее на всю жизнь осталось горькое воспоминание о нем. Не раз помню, как мать, кончив все дневные работы, присядет около нас с вязаньем чулка (она не могла сидеть без дела) и грустно-грустно, хорошим дискантом запоет песню о воле, и плачет, плачет... Я помню лишь первый куплет:
Ах ты, воля, моя воля, Золотая ты моя! Воля - сокол поднебесный, Воля - светлая заря!
И вся песня грустная.
Может быть, мать изливала в этой песне и свое личное горе, но, главное, она грустила о горькой жизни других, сама она не была же крепостною. А когда заходила какая-нибудь речь об этом времени и даже если отец вспоминал о нем спокойно или с похвалой, то мать мгновенно разражалась на это целым потоком слов и слезами... Отец обыкновенно тогда замолкал. К сожалению, я не помню, что именно тогда вспоминала она тяжелое, но одно знаю: не выносила она этой горькой доли народной. Была ли она не такой смиренной как отец или бабушка (скорее, она была в отца), или, как сама свободная от рабства, она потому сильнее возмущалась им за других, или по своей активной, горячей натуре, или от родных своих, как более интеллигентных и вдумчивых свидетелей жизни современного им общества, она наслушалась печальных рассказов, или, как великодержавная великоросска, не могла мириться с прибитостью людей, но только она в этом пункте никогда не соглашалась с отцом моим. И он уже не спорил с ней; и вообще, в семье нашей, естественно, главенствовала она, как необычайно сильная духом женщина,